Хорошо? Пусть готовят отдельную палату, капельницу и алтарь в западном крыле.
Идочка бросается к телефону, а Генрих Валентинович покидает нас. Впрочем, не сразу – проходя мимо красного угла, он вдруг останавливается, словно собака, услышавшая хозяйский окрик, с минуту глядит в стену и наконец уходит, но шаг Генриха Валентиновича уже не столь уверен, как раньше.
Мы ждем.
Дежурной бригады, или кто там должен был явиться за стариком, все нет и нет. Я спиной чувствую, как начинает закипать Ритка, сестра Идочка сидит как на иголках – и с облегчением выдыхает воздух, когда возвращается Генрих Валентинович.
Лицо его строго и спокойно, дубленку он снял и теперь сияет кафельной белизной; он чист и холоден, как зима за окнами – только ноздри породистого носа с горбинкой раздуваются чуть больше обычного, портя общую картину.
– Мы не можем госпитализировать больного, – тихо говорит Генрих Валентинович, и голос его чрезмерно спокоен для того, чтобы быть таким на самом деле. – Его надо в неврологию с реанимационным блоком, а там нет свободных мест. И опять же – документы… я не имею права, основываясь только на вашем заявлении… необходимо сообщить, уведомить, а пока…
Ритка устраивает безобразную сцену. Он кричит, угрожает, топает сапогами и размахивает своими синими «корочками», порывается звонить непонятно куда, но это не важно, потому что в телефонной трубке урчит знакомый нам зверь – а я смотрю на бесстрастного Генриха Валентиновича, который предлагает везти больного в окружную храм-лечебницу, но все машины сейчас в разъезде по вызовам, и посему… я смотрю на бледную Идочку, на вспотевшего Ритку, на Фола – и кентавр понимает меня без слов.
Он неторопливо подкатывает к кушетке, проехав так близко от Генриха Валентиновича, что замглавврача умолкает и невольно отшатывается, застегивает на Ерпалыче кожух и вновь берет старика на руки.
После чего выезжает через стеклянные двери.
Промокшая насквозь джинсовая попона лежит на спине кентавра с достоинством государственного флага, приспущенного в знак скорби; и прямая человеческая спина Фола красноречивей любых воплей и скандалов.
Я иду за ним. У входа я оборачиваюсь и вижу замолчавшего Ритку. Ритка стоит и смотрит на Генриха Валентиновича, смотрит долго и страшно, и я начинаю опасаться, что белый халат зама сейчас начнет дымиться под этим взглядом.
– Я т-тебя, с-сука…
Ритка вдруг начинает заикаться, не договаривает и, резко повернувшись, почти бежит за нами.
Взгляд исподтишка…
Последнее, что я вижу: сестра милосердия Идочка что-то взахлеб говорит черноусому, а тот глядит мимо нее, и глаза Генриха Валентиновича полны болью и страхом.
Голос затихает, я вздрагиваю и выхожу за Фолом в снег и ночь.
10
На автобусном кругу, метрах в пятистах от проклятой неотложки и сволочного Генриха Валентиновича, мы остановились.
Снег перестал идти. Небо блестело холодными искрами, вокруг было тихо и пустынно. Следы наши на этой девственной белизне выглядели уродливо и нелепо: две колеи от колес Фола и Риткиного «Судзуки», две цепочки обычных следов, моих и Риткиных, поскольку бравый жорик шел пешком, ведя мотоцикл за рога, и дорожка крестиков, оставленных любопытной вороной, скакавшей за нами от самой храм-лечебницы.
Фол наклонил голову, прислушался, дышит ли старик, и обеспокоенно нахмурился.
– Я поеду через яр, – тоном, не терпящим возражений, заявил кентавр, – а ты, Алик, обойди по мостику… Знаешь, по какому?
Я знал – по какому. В первый раз, что ли?
– Встретимся на той стороне у бомбоубежища, – продолжил Фол, – и оттуда ко мне. |