В этот непогожий предпраздничный вечер в девичьей особенно неуютно. Яков Петрович сидит на лавке и курит. Ковалев стоит у печки, склонив голову. Оба в шапках, валенках и шубах; баранье пальто Якова Петровича надето прямо на белье и подпоясано полотенцем. Смутно виден в сумраке плавающий синеватый дым махорки. Слышно, как дребезжат от ветра разбитые стекла в окнах гостиной. Мотель бушует кругом дома и чисто прорывает разговор его обитателей: все кажется, что кто-то подъехал.
— Постой! — вдруг останавливает Ковалева Яков Петрович. — Должно быть, это он.
Ковалев смолкает. И ему почудился скрип саней у крыльца, чей-то голос, невнятно донесшийся сквозь шум метели…
— Поди-ка посмотри, — должно быть, приехал.
Но Ковалеву вовсе не хочется выбегать на мороз, хотя и он с большим нетерпением ожидает возвращения Судака из села с покупками. Он прислушивается очень внимательно и решительно возражает:
— Нет, это ветер.
— Да что тебе, трудно посмотреть-то?
— Да что ж смотреть, когда никого нет?
Яков Петрович вздергивает плечами; он начинает раздражаться…
Так было все хорошо складывалось… Приезжал богатый мужик из Калиновки с просьбой написать прошение к земскому начальнику (Яков Петрович славится в околотке как сочинитель прошений) и привез за это курицу, бутылку водки и рубль денег. Правда, водка была выпита при самом сочинении и чтении прошения, курица в тот же день зарезана и съедена, но рубль остался цел, — Яков Петрович приберег его к празднику… Потом вчера утром внезапно явился Ковалев и принес с собой кренделей, полтора десятка яиц, да еще и шестьдесят копеек. И старики были веселы и долго обсуждали, что купить. В конце концов, развели в чашке сажи из печки, завострили спичку и жирными, крупными буквами написали в село лавочнику: «В харчевню Николай Иванова. Отпусти 1 ф. махорки полуотборной, 1,000 спичек, 5 сельдей маринованных, 2 ф. масла конопляного, 2 осьмушки фруктового чаю, 1 ф. сахару и 1½ ф. жамок мятных».
Но Судака нет с самого утра. А это влечет за собой то, что предпраздничный вечер пройдет вовсе не так, как думалось, и, главное, придется самим идти за соломой в омет; от вчерашнего дня соломы осталось в сенцах чуть. И Яков Петрович раздражается, и все начинает рисоваться ему в мрачных красках.
Мысли и воспоминания идут в голову самые невеселые… Вот уж около полугода он не видал ни жены, ни дочери… Жить на хуторе становится с каждым днем все хуже и скучнее…
— А, да черт его побери совсем! — говорит Яков Петрович свою любимую успокаивающую фразу.
Но сегодня она не успокаивает…
— Ну, и холода же завернули! — говорит Ковалев.
— Ужаснейший холод! — подхватывает Яков Петрович. — Ведь тут хоть волков морозь! Смотри… Хх! Пар от дыхания видно!
— Да, — продолжает Ковалев монотонно. — А ведь, помните, мы под Новый год когда-то цветочки рвали в одних мундирчиках! Под Балаклавой-то…
И опускает голову.
— А он, видимое дело, не приедет, — говорит Яков Петрович, не слушая. — Мы в дурацкой ажитации, ни больше ни меньше!
— Не ночевать же он останется в харчевне!
— А ты что думаешь? Ему очень нужно!
— Положим, здорово метет…
— Ничего там не метет. Обыкновенно, не лето…
— Да ведь трус государственный! Замерзнуть боится…
— Да как же это замерзнуть? День, дорога табельная…
— Постойте! — перебивает Ковалев. — Кажется, подъехал…
— Я говорю тебе, выйди, посмотри! Ты, ей-богу, совсем отетеревел нынче! Надо же самовар ставить и соломы надергать. |