|
Быстро темнело. Николай Гаврилович стал прощаться:
— Завтра рано приду, отведу в церковь, — вышел, на прощанье козырнув по-военному.
— Ступай в свою комнату. Перед крещением побудь один, — Лана поцеловала Лемнера в висок и удалилась в светёлку. Лемнер слышал, как поскрипывают половицы.
Он не спал. Днем, в вертолёте, над чёрно-белой Россией, он каялся в содеянном зле, изливал из греховной души наполнявшую её тьму, отпускал эту тьму в проплывавшие под вертолётом леса и поля. Леса от этой тьмы не становились темней, а поля оставались белыми. Они расточали тьму. Россия принимала на себя его тьму, превращала в свет. Теперь, лёжа в ночи, накануне крещения, он запрещал тьме возвращаться, гнал из памяти всё, что жестоко и жарко стремилось вернуться. Берёг открывшуюся в памяти пустоту для завтрашнего света, что прольётся на него в храме.
Он вспомнил, как в детстве, глухими зимними утрами, ему не хотелось просыпаться и идти в школу. Мама, не желая его резко будить, щадя его сон, приоткрывала дверь в соседнюю комнату. Готовила завтрак, гремела фарфором, звенела ложками и громко говорила с отцом по-французски. Разговор касался его, и он, не понимая французского, слышал их родной тихий смех. Теперь, накануне крещения, вспоминал полосу света в приоткрытых дверях, голоса родителей, нежный смех, звяк тонкой фарфоровой чаши из сервиза бабушки Зинаиды Моисеевны. Лемнер наполнял этим воспоминанием свою очищенную память, не давал вернуться тьме.
Вспомнил, как в детстве, ранним утром на даче, он проснулся раньше остальных и в счастливой лёгкости, в предчувствии чудесного, выбежал на веранду, топоча босыми пятками. В саду была сырая тень, листья яблонь поблёскивали тёмной росой, яблоки чуть светились в листве. Но в небе, в светлой высокой лазури уже лились лучи. И в этой лазури летела уточка, заострённая, как стрелка. Он чувствовал её трепет, её утреннее стремление, её маленькое, несущееся в лазури тело, её крохотное стучащее сердце. Уточка пронеслась и канула, а он всё смотрел в лазурь, где просверкали утиные крылья.
Теперь, спустя столько лет, когда той уточки нет и в помине, и не существуют яблоневый сад, и стеклянная веранда, и спящие сладким утренним сном мама и папа, он вспоминал ту чудесную уточку, несущую в лазури Благую весть.
Лемнер не спал в ночи, готовясь к утреннему крещению. Он войдёт в храм, оставив за дверью все горькие и глухие подозрения, все мерзости и святотатства, бросит в прорубь золотой пистолет, а возьмёт с собой только то, что сулило ему Русский Рай, говорило, что Рай существует.
К Лемнеру возвращались чудесные воспоминания, и они возвещали, что Рай существует.
Казалось, он заснул на мгновение и тут же проснулся от хлопка входной двери. Ласковый басок Николая Гавриловича позвал:
— Гости, вы где? Подъём!
Пили чай, без сахара, обжигаясь. Лемнер, отказавшись от сахара, думал, что впереди ждёт его неземная сладость, выше любых земных услад.
Воздух обжёг морозом. Пахнуло дымом. Ступеньки прохрустели, как ксилофон. Пруд был мутно-серым, чуть светлее неба. Прорубь размыто чернела. Шли по деревне, и в окнах вдруг загоралось красное полукружье печи, горели золотые дрова, двигался человек. Лемнер шагал, волнуясь, как волнуются перед дальней дорогой. Он оставлял прежний мир, где пахло дымом, горели полукружья печей, чернела крестовидная прорубь. Он ещё был прежний, с недавними воспоминаниями, со всей прожитой жизнью, запутанной, надрывной, которую так и не успел осознать, и теперь её оставлял. Он шёл по хрустящему снегу в другую неземную страну, где не будет этой ночной деревни, не будет лесника Николая Гавриловича, не будет Ланы, а случится несказанное преображение, неописуемое чудо. Новая страна примет его. Он пройдёт врата, проникнет сквозь волшебную буквицу, увитую райскими цветами.
Церковь мутно белела. В одиноком оконце желтел свет. Внутри было хмуро, холодно. |