Изменить размер шрифта - +

— Лёнька, ну что, не болит бок-то?

— Грудь болит! — нетвёрдым мальчишеским голосом ответил я.

— Вот ты отчаянный! Стрельба по всем улицам шла, а ты под лошадей кидаешься! — произнесла девочка восхищенно и осуждающе одновременно.

— Ну что, бедовый? Здоров ли? — раздался вдруг хрипловатый баритон, и в комнату вошел мужчина в пиджаке и круглой шляпе «котелок». Он был лет сорока с небольшим, высокого роста; лицо усталое, но строгое, с тонкими чертами, прямым носом и аккуратно подстриженными черными усами. Вместе с ним в комнату проник очень знакомый мне по собственному предприятию запах горелого металла и дыма.

Он по-хозяйски сел на край кровати, внимательно, изучающе посмотрел мне в глаза.

— Ну что, Леня, очухался? Мать сказывала, ты под лошадь угодил. Говорю ж — не бегай на улицу, когда такое творится. Как сам-то?

— Ничего, — ответил я, стараясь говорить спокойно и чуть растягивая слова, как говорили здесь. — В груди только саднит.

Лицо мужчины стало строгим.

— Ну-ка покаж! — требовательно произнёс он, откидывая одеяло.

Пришлось задрать рубашку.

— Пройдет! — с облечением произнёс он. — Синяк знатный, но ничего, до свадьбы заживёт. Но лежать тебе надобно дня три, не меньше.

Он помолчал, достал кисет, свернул цигарку, но закуривать в комнате не стал. Видно было, что чем-то сильно озабочен. Из соседнего помещения слышался гром тарелок и ухватов: мать готовила ужин.

— Неспокойно в городе, сынок, — сказал он наконец, тяжело вздохнув. — Совсем житья не стало от этих властей… меняются каждую неделю. Теперь вот григорьевцы… эшелоном прикатили, со стрельбой. Заняли станцию, проспект… На заводе суматоха. Говорят, рабочий отряд, что собрали большевики, с боем ушел плавнями в сторону Тритузной. Сильно побили их там…

— И откуда их только чёрт принёс! — выкрикнула женщина, на секунду оторвавшись от плиты.

— Да это же красные! Кое у кого даже звёзды еще на фуражках остались. Говорят, мол, комиссары их вконец замучили, вот и решили воевать за народную волю. Очень не любят жидов: не успели город занять толком, а уже пошли чёсом, у евреев лавки громят, народ пугают… Разбой один. Я, Наташенька, поверишь ли, едва до дому дошел: два раза останавливали «Куда прешь, еврейская морда?». Крестился, нательный крест показывал — ни в какую! Говорят «Вы нынче хитрые, под православных камуфляж наводите». Уж думал, придётся штаны снимать, причинные места необрезанные показывать!

— БА-БАХХ!!!

Грохот близкого орудийного залпа прервал его речь.

— Отец, да что это все бухает? — торопливо крестясь после выстрела, недоуменно спросила Наталья, заглядывая в комнату через дверной проем.

— Да это наши новые власти на железнодорожную платформу гаубицу поставили, разъезжают туда-сюда и по плавням* шрапнелью палят. Остаток большевиков выкуривают. Чувствую, ночь у нас та еще будет: как стрелять перестанут, пойдут по домам, грабить и евреев искать.

Наталья встала в дверях, уперев руки в боки.

— Отец, когда уж порядок-то будет? Работать надоть, завод стоит… А они все делят чего-то… Конца-краю не видать этой войне.

— Кто знает, Наталья Денисовна, кто знает… Говорят, Добровольческая армия с Дона идёт — с ними, может быть, порядок и будет.

— Ладно, идемте вечерять. Ты уж изголодался наверное, за весь день-то. А ты, Лёня, лежи, я тебе сейчас сюда принесу!

Действительно, мать принесла мне жиденькую кашу в синей эмалированной миске, лёгкую алюминиевую ложку, поставила все на тяжелый коричневый табурет. Я съел всё, почти не чувствуя вкуса. На ночь мать принесла мне ведро, стыдливо накрытое дощечкой, «чтобы тебе, Лёня, не бегать далеко», и притушила лампу.

Быстрый переход