Его вытащили, но пока мальчик добирался до дедовского дома, сильно простыл. Заболел и простуды не выдержал — умер. Всё это происходило на глазах у Лёны. (Потом ребёнок, попадающий в прорубь, появится у Леонова в «Барсуках».)
Тяжёлая хворь напала на трёхлетнего Колю, жившего у другого деда, — что-то вроде хронического ларингита, есть такая болезнь горла. Сырость Зарядья, видимо, сказывалась на ребятах. Унесла и этого братика болезнь.
Потом заболела скарлатиной сестра Леночка — и погибла. Так остался Лёна единственным ребёнком в доме деда Петрова.
Помимо деда, его жены Марии Ивановны и матери Лёны в доме жили две её сестры — родные тётки Леонова: Надежда и Екатерина.
Катя была, что называется, со странностями. Кто-то считал её блаженной, кто-то сумасшедшей. Она жила в тёмной комнате, прорицала, порой мучила себя голодом, отдавая пищу мышам… И писала стихи про «бесчувственного папашеньку».
«Папашенька» — дед Петров — то ли в печали о непутёвой судьбе своих дочерей и смерти малых внуков, то ли ещё по какой причине начал выпивать. (Наделённый его чертами купец Секретов в «Барсуках» тоже пил запоями.) Дед Петров уходил в заднюю комнат без окна и лёжа отхлебывал из бутылей водку. Бутыли ему приносили всё новые и новые.
После многодневного запоя затворничество прекращалось, огромный и лохматый дед выходил из своей комнатки и твердил всем попавшимся: «Не обижайте Лёну! Не обижайте!..»
Рать бутылей потом долго стояла у кровати. И тяжёлый душный хмельной дух витал…
Впрочем, запивал не только дед — в Зарядье вообще много пили и часто дрались пьяные.
Чуть ли не единственной утехой зарядьевцев, как напишет Леонов позже, «было выпить в праздничный день „для забвения жизни“, — формула эта запомнилась мне с самой начальной поры моего милого детства. Казёнок в сей местности имелось достаточно, и пьянство процветало сверхъестественное, вплоть до появления зелёного змия и других клинических спутников белой горячки… И доселе помню, как двоюродный дядя, Сергей Андреич, сиживал, свесив ноги, на каменном подоконнике, призывая чертей, чтоб забрали его в свою дружную компанию».
Хотя были, казалось бы, и дни отдохновения и чистоты: когда в баню ходили.
«Тогда у москвичей был настоящий культ бани; бань в Москве имелось множество, — рассказывал годы спустя Леонов своим молодым товарищам и, ни с чем не сверяясь, по памяти называл: — Андроньевские, Доброслободские, Елоховские, Замоскворецкие, Зачатьевские, Кожевнические, Крымские, Ново-Грузинские, Ново-Рогожские, Овчинниковские, Преображенские, Сибирские, Тихвинские, Центральные, Чернышёвские, Сандуновские, Шаболовские, и Бог ещё знает какие…
Ходили я, брат, приказчик. И там были керосиновые лампы со вторым стеклом, чтоб брызги не летели…»
Но и тут не обошлось без потусторонних сил, которые впоследствии увлекут Леонова на всю его писательскую жизнь — от первого серьёзного рассказа до последнего романа.
«— Однажды, — вспоминал как-то Леонов, — заперев лавку, дед отправился в Кадаши. Уже перед самым закрытием набрал воды, зашёл в парилку, влез на полок, хлещется веником. А в бане темновато, пар, туман. И смутно видит дед, что в самом углу какой-то старик тоже парится, плещется, хлещется. „Чего он так?“ — думает дед. Нехорошо стало. Уж больно крепко хлещется. Вышел, спрашивает у банщика: „Кто это парится так крепко? Смотри, чтобы не запарился“. А тот отвечает: „Етот не запарится. Етот наш!“».
Так дед Леонова встретился с особой разновидностью нечисти, называемой обычно банником.
Лёна
Каким был маленький Лёна, разгадать трудно. |