Изменить размер шрифта - +

«…Люди, — пишет Леонов там, — из ещё неостывших обломков протуберанца, вторично пропущенных сквозь жаркие тигли своих сердец, как из исходного материала, выплавили себе лишь таившиеся там дотоле сокровища, как музыка, молитва, магия, математика и прочие производные от мысли и мечты…»

Это о том же: о единстве мироздания, где одно немыслимо без другого, где и мысль, и мечта писателя служат лишь одному — постижению.

Не всегда ортодоксы Церкви, науки или хранители иных сокровищ спокойно воспринимали писательскую готовность отторгнуть многие догмы (или, напротив, неожиданно объединить их), да и просто леоновскую любознательность.

Вдова Петра Леонидовича Капицы, лауреата Нобелевской премии по физике, на вопрос, как её муж относился к религии, ответила однажды:

— Знаете, он старался не распространяться на эту тему. Всегда, когда задавали вопрос о религии, он молчал. Страдал, если его открыто спрашивали об этом. Когда он отдыхал в Крыму в каком-то большом санатории, там его одолевал подобными разговорами Леонид Леонов… Он не любил, не хотел разговаривать на эту тему.

К счастью, не все реагировали на подобные разговоры столь болезненно.

Уже в Академии наук, в середине 1970-х, Леонов близко и на многие годы вперёд сошёлся с физиком-механиком, одним из основоположников российской космонавтики Борисом Викторовичем Раушенбахом.

«Не помню сейчас, как и почему мы с ним сблизились, — вспоминал Раушенбах. — Сначала это были обычные: „Здравствуйте!“ — „Здравствуйте!“ — „Как сегодня чай?“ — „Неплохо заварен“. Потом наметились контакты… <…> Леонова страшно волновала проблема Большого Взрыва, после которого возникла наша Вселенная, и, таким образом, мир был сотворён, а не существовал вечно. Это его очень будоражило, потому что идею сотворения мира он, как писатель, воспринимал поэтически, а не грубо математически, как мы, учёные».

По утверждению главреда журнала «Наука и жизнь» Виктора Николаевича Болховитинова, Леонов пытался«…перевести на понятный всем повседневный язык общеизвестные аксиомы астрофизики, эти ритуальные, выраженные в сложных, недоступных простонародному восприятию формулах, непонятные слуху смертных, как жреческие заклятия древности. И в то же время писателю казалось плодотворным вызвать учёных на дискуссию, на разговор по занимающим его вопросам».

Ещё в 1978 году Болховитинов писал, что Леонов«…давно задумывается о возможных физических теориях и для запредельных — световых — скоростей. Теоретическая физика в последние годы не раз обращалась к этой проблеме, но Леонову хотелось бы, чтобы гипотетическая картина сверхсветовых движений была понятна не только физикам с их строгой формульной наукой, но и людям другой культуры — гуманитарной с её поэтическим языком. Леонову хотелось бы уйти от закодированности языка физиков. Он говорил: „Миллионы стоят у храма науки и не знают, о чем там моленья, и просят приоткрыть хоть оконце“».

«…Много лет тому назад нам пришло в голову пойти на разговор к Ландау, — продолжает Болховитинов, — крупнейшему физику-теоретику… Лев Давидович быстро набросал формулы. Леонов их знал. Но ему хотелось другого — „мускульного“, реального, поэтического их выражения. Он добивался: так что же всё-таки произойдёт с телом, если оно подошло к границе, очерченной эйнштейновским запретом? И он высыпал на голову Ландау формулы и Хаббла, и Леметра, и Доплера, и Фицджеральда…

Прощаясь, когда Леонид Максимович уже прошёл вперёд, Ландау удивлённо засмеялся: „Побольше бы физикам таких лириков!“ В то время в ходу была диада „физики — лирики“.

Быстрый переход