|
– Перестаньте звать меня «месье»!
– Даже и не просите, месье. Месье – мой начальник. Называя вас по имени, я перестал бы чувствовать, что служу у вас. Я не смог бы обсуждать с вами условия так же свободно, как сейчас. И я лишился бы удовольствия каждый год просить вас о прибавке к жалованью.
– Послушайте… – И Эдуард тронул его за плечо. – Послушайте, ну давайте хотя бы перейдем на «ты».
– А об этом и вовсе не может быть речи, месье. Тыканье уместно при скандалах, при уличной ругани, когда водители поносят друг друга через открытое окно машины; при домашних сценах, когда супруги ссорятся, раздеваясь и моясь перед сном; в тюрьмах и школах, для унижения арестантов и детишек учеников, самых маленьких…
– Пьер, я должен вам сказать, что в полной мере оценил ваше заступничество за самых маленьких. Иисус говорил, что в Царствие Небесное войдут лишь малые сии, те, кто не выше пятидесяти сантиметров ростом.
– Мало призванных, мало избранных.
– Да не мало, а вовсе нет избранных, разве что девочки до шести лет и мальчики до восьми. Рай ведь очень тесен.
– Размером с прикроватный коврик.
– Нет, размером с обувную коробку.
– Месье все таки мыслит крупными категориями. Не с обувную коробку, а со спичечный коробок.
– Вся наша вселенная помещается между ногтем и мякотью Господнего мизинца.
– Увы, месье имеет в виду мизинец на левой руке.
Беседа происходила вечером, в доме Пьера Моренторфа, за скромным и необычным ужином. Пьер Моренторф похудел на двадцать килограммов. Днем прошел дождь, и вечер был довольно прохладный. Эдуард попросил у хозяина одеяло. Пьер принес ему шотландский плед в желтую клетку, этот цвет отличался странным, ядовитым оттенком.
Пьер поставил на кухонный стол сосну с искривленным, словно его согнул неподвижный ветер, стволом и тремя ветками, расположенными одна над другой; деревце росло в крохотном розовом вазоне с рельефными стенками. Высота сосны не превышала шестидесяти сантиметров. Моренторф размышлял вслух:
– Ее согнул очень древний ветер, – говорил он медленно, – ураганный ветер, который дул всего несколько секунд, два тысячелетия и три века тому назад.
– Два тысячелетия, три века, четыре месяца и, мне кажется, еще одну неделю.
– Два тысячелетия, три века, четыре месяца и неделю назад, в семнадцать часов тридцать минут.
У Эдуарда Фурфоза застыли кончики пальцев.
На набережной Лунготевере Пратичи было шумно, душно и мрачно. Машины обгоняли его или громко, назойливо сигналили сзади. Он глядел на лениво текущий, почти неподвижный Тибр. Остановил машину. Гудки за спиной слились в сплошной рев. Он взглянул на серый, занесенный песком берег. Чья то лодка догнивала на желтом мелководье.
Он опустил стекло машины. Ему предстояло встретиться с Лоранс в ее доме в департаменте Вар. Он посмотрел на пластиковые бутылки, на дохлых рыбешек, на черный, изъеденный плесенью женский сапожок. Подумал сперва о Франческе, которая наконец то подписала в Риме договор и внесла задаток, потом о Лоранс, которая ждала его в доме над Сан Рафаэлем, о тетушке Отти, уединившейся в своем шамборском домике Наполеона III, о Розе ван Вейден, которую не видел с самого Киквилля, о маленькой Адриане в венсеннском зоопарке, которая потом с важным видом писала в воздухе воображаемые послания гамадрилу.
Он еще раз взглянул на желтую воду Тибра и на тот черный сапожок у самой кромки желтой воды. Распрямил пальцы, взглянул на них в свете дня. И, поднимая стекло машины, сказал сам себе, шепотом: «Да, все мы – ошибки. Осколки ошибок, блуждающие среди великих призраков и детских игрушек. Всякий пол, взятый отдельно, – всего лишь очень старая изломанная игрушка. |