Они оттягивались на пляже Спортивной Гавани. Банан валялся на песке, а сестра стреляла глазами вокруг — в ней уже вовсю бушевал гормон.
— Гормон бушует! — говорил отец, посматривая на дочь.
— Гормоны! — поправляла мать. — Гормоны бушуют!
— «Гормон» звучит лучше, — уперто повторял отец, и мать умолкала.
— Какие у твоего брата клевые бицепсы! — воскликнул этот тип, упав рядом с ними на песок. И добавил: — Меня зовут Серегой…
— Банан! — представился Банан.
— Мартышка! — сказала сестра.
— Эй, — сказал тип, — какие-то вы это…
— А ты — Палтус, — подхватила Мартышка. — И не спорь!
Тип не стал спорить, зато в тот же вечер он позвонил им два раза, а на следующий — три, и так продолжалось до тех пор, пока взбесившийся отец не ограничил число ежевечерних звонков одним-единственным. По крайней мере в течение учебного года.
Но Палтус звонил каждый день, хотя — как подозревал Банан — они с Мартышкой и без того каждый день виделись.
Каждый день наступившей осени, когда над сопками — лишь голубое небо и до неприличия яркое солнце, море приобретает еле заметный стальной отлив, и волны постепенно становятся все мощнее, и становятся массивнее их белые гребешки.
Последний раз той осенью они купались тридцатого сентября, у дальнего маяка на мысе. День выдался безветренный, вода уже была холодной, но солнце грело почти как летом, и Палтус с Мартышкой плескались в отливной волне, пока Банан бродил по мелководью и собирал большие, приоткрывшие створки и странно дышащие раковины, поросшие колючими бурыми водорослями, крепко пахнущими солью и йодом, как и весь находящийся там, за спиной, город.
Даже зимой он пах солью и йодом, пусть и не так сильно. Промозглая, с сильными ветрами и редким снегом зима набирала силу лишь к февралю, в марте ветер становился теплее, небо затягивалось тучами, снег таял, в апреле уже шли дожди. Лед на заливе вскрывался, освобожденное море казалось свинцовым, барашки на волнах из белых становились желтоватыми.
А Палтус все звонил Мартышке каждый вечер, как по расписанию, но у Банана была своя жизнь, и он не лез в дела сестры.
Летом ему должно было исполниться двенадцать, зима достала, пришедшая с теплыми ветрами и низким серым небом весна успела утомить, хотелось лишь одного — чтобы скорее наступили большие каникулы и прошел его день рождения, ведь как раз вскоре после его дня рождения море прогревалось настолько, что уже можно было не просто с визгами заскакивать в воду, но плавать подолгу, ныряя и выныривая, отфыркиваясь, вновь ныряя и собирая морских ежей, трепангов, а если повезет — большие, аккуратные, похожие на рукодельные китайские веера морские гребешки.
Но лето выдалось ненастное, шли муссонные дожди, изо дня в день — теплые, но мощные. Даже море от них стало чуть коричневатым. Так было весь июль, и ни одного трепанга, ни одного морского гребешка Банану не удалось поднять со дна.
Лишь первого августа муссоны кончились, и внезапно напала жара.
Он полдня провел на городском пляже, почти не вылезая из воды, пока наконец не замерз и не проголодался так, что живот свело, как порою сводит в воде ногу судорога.
Быстренько собрался и побежал домой.
От пляжа это было недалеко — неудобно лишь, что все время приходилось подниматься вверх, дом стоял почти на самой вершине сопки, напротив телебашни, вначале вверх по одной улице, затем — по другой, мимо школы, закрытой на лето.
Банан пересек площадь, отделяющую дом от телебашни, и вбежал в подъезд.
Прыжками поднялся на четвертый этаж и начал открывать дверь. |