Поначалу дело шло сверхнормально, так как первый заместитель коротко и точно определил международное положение: здорово чувствовалась Академия общественных наук, но речь была живой, образной; глухой провинциальщиной повеяло в то мгновение, когда речь пошла об освещении партийной жизни. Он, как прикованный цепью Прометей, все ходил вокруг да около действенности партийных собраний и проверки решений партийных собраний; когда же это кончилось, он вдруг сделался еще серьезнее, чем был, и безо всякой нужды заговорил о клубах и о клубной работе. Ох, эти клубы! Читатель, я думаю, помнит о клубной «мании» Коростылева…
На первой беседе он заливался тетеревом не меньше часа, открывая нам бесценные кладовые, упрятанные за знаменитое: «Клуб на замке!» А мы, добрые и великодушные, только поддакивали, не чуя еще опытными носами, какая идея или часть идеи кроется за клубными «песнопениями»…
* * *
Я уморил вас, вы готовы бросить рукопись и бросили бы ее, если бы вас не интересовал больной для вас вопрос: как будет умирать Никита Ваганов? Счастливыми дураками миллионной степени были бы вы, мои читатели, если бы, ложась спать, не думали, что вот прожит еще один день, вот он прошел, больше не вернется, и легкая грусть на мгновение не охватила бы вас, дай вам судьба долгой жизни и легких болезней!… На смертном одре я вспомню, что первым нащупал «клубную болезнь» у Андрея Витальевича Коростылева, нащупав же ее как серьезную слабинку, довел до абсурда и вышиб из боевого седла такого цепкого всадника…
Однако, прежде чем рассказать об этом, нельзя не вспомнить, как на закрытом партийном собрании чуть-чуть не втоптали в грязь самого Никиту Ваганова. Они, втаптывающие, были, наверное, сто крат правы, но ведь втаптывали! До этого партийного собрания Никита Ваганов был мягче и добрее, умел ласково шутить, хорошо улыбаться, а главное – был самим собой. Сто сорок минут закрытого партийного собрания пусть не совсем переделали меня, но на мир я стал глядеть по-другому. Это катастрофа, что партийное собрание сделало меня злым и беспощадным на подобного рода собраниях, мало того, как это часто бывает, я пошел дальше учителей. А это надо уметь – пойти дальше зверствующих Василия Леванова и Виктории Бубенцовой! «Изгнать из партии! уволить! растоптать!» Вы ошибетесь, посчитав меня человеконенавистником: со мной произошло худшее – я стал подозрительным, немыслимо подозрительным, как домовая крыса… Вы, думаю, тоже знаете, какая это страшная вещь – подозрительность. Она заставляет в золоте видеть медь, а в алмазах – стекляшки; подозрительность делает красивых женщин искательницами денег, подозрительность всякого мужчину изображает с камнем за пазухой, подозрительность заставляет брать с ночной тумбочки сильное снотворное, чтобы забыться наконец, не думать о том, что значат слова Ивана Ивановича: «Во всем выглядишь молодцом! Ну хоть в редакторы толстого журнала!» – сказанные им мимоходом, ради шутки, ради любви Главного к Никите Ваганову… Подозрительность превращает масло в маргарин, небо делает блеклым, а воду всегда холодной.
Я до сих пор не понимаю, до сего дня поражен тем, что человечество не поставило во главу всех своих неисчислимых пороков подозрительность, а ведь это она нажимает спусковой крючок винтовки: «А вдруг они начнут первыми?!» Поверьте: инстинкт самосохранения я сделал бы производным от подозрительности. Считайте себя Эйнштейном, если вам удастся найти социальное явление или человека, которых хоть краем ножа не полоснула подозрительность! Животные лучше нас; они не подозрительны, они просто и разумно осмотрительны, вооруженные всякий на свой лад, так сказать, локатором опасности, а человек – подозрение, в большей или меньшей мере – это уже несущественно. Итак, я подозрителен, чудовищно подозрителен и не разрешаю себе быть иным. |