Он потопал ногами на пороге, похлопал рукавицами и пару раз шумно выдохнул из легких морозный воздух. Он сразу обращал на себя внимание: этакая каланча, в побитом молью пальто и бейсбольной кепке «Нью-Йорк Нике», поверх которой намотан голубой шарф, закрывавший уши. Он был похож на человека, страдающего от зубной боли, или, скорее, на русского солдата в зимнем Сталинграде. А еще в нем было что-то от Икабода Крейна и Джона Брауна. Эти два образа — один комический, второй трагический — родились в моей голове почти одновременно. Столь чудаковатый вид должен был порождать у всех насмешливые улыбки, но его пронзительные глаза сразу отбивали всякую охоту смеяться. За обманчивым первым впечатлением — долговязый баскетболист в странном прикиде — вас ждало открытие: от взгляда этого человека ничто не ускользало, а в его голове крутились тысячи шестеренок.
Окинув взором пустой зал, вошедший приблизился к стойке и задал бармену тот же вопрос, что и я. Ответ был более или менее таким же, только бармен прибавил, показав на меня пальцем:
— Этот тоже пришел послушать. Интересно, во всем Нью-Йорке нашлись сумасшедшие, не считая, конечно, вас двоих, кто по собственному желанию вылез из дома в такую погоду?
— Почему нас двоих? — возразил новоприбывший. — Вы, кажется, забыли посчитать себя.
— Ничего я не забыл. Не сравнивайте. Я обязан прийти, а вас никто не заставлял. Вот о чем я толкую. Если я не выйду на работу, то потеряю это место.
— Я тоже в некотором смысле вышел на работу, — сказал долговязый. — Мне пообещали заплатить пятьдесят баксов, а в результате я только зря прокатился на метро за собственный счет.
— Ну, если вы должны были выступать, тогда конечно, — согласился бармен. — Тогда это к вам не относится.
— Остается один человек в целом городе, который без необходимости покинул теплое гнездышко.
Тут и я подал голос:
— Если вы обо мне, то, считайте, в вашем списке никого не осталось.
Замотанная шарфом голова повернулась в мою сторону, и я увидел широкую улыбку.
— Так вы, стало быть, Питер Аарон?
— Стало быть, — ответил я. — Из чего следует, что вы — Бенджамин Сакс.
— Единственньгй и неповторимый, — довольно хмыкнул долговязый. Он подошел к моему столику и протянул руку. — Рад, что вы пришли. Я тут кое-что из вашего прочел, и мне захотелось с вами познакомиться.
Так, пятнадцать лет назад, началась наша дружба — в пустом баре, где мы поочередно поили друг друга, пока у нас не кончились деньги. Продолжалось это часа три, а то и все четыре, потому что, когда мы наконец оторвались от стойки и на нетвердых ногах покинули это гостеприимное заведение, уже стемнело. И как же невыносимо тяжело, зная, что Сакс погиб, возвращаться в тот день, когда он блистал умом и остроумием, не говоря уже о щедрости. Вопреки очевидному, мне трудно себе представить, что жизнелюб, сидевший со мной тогда в баре, и одинокий волк, убивший себя на прошлой неделе, — один человек. Каким долгим и мучительным, должно быть, стало для него это путешествие; от одной мысли к горлу подступает ком. За пятнадцать лет Сакс прошел свою голгофу, и в конце, скорее всего, он изменился до неузнаваемости. После такой дистанции разве вспомнишь, каким ты был в начале пути…
— Вообще-то я слежу за литературным процессом. — Он размотал шарф, стянул бейсболку и коричневое пальто до пят, свалил их грудой и сел на соседний табурет. — Две недели назад я про вас даже не слышал, и вдруг, какой журнал ни открой, везде вы! Сначала мне попался на глаза ваш отклик на дневники Хуто Балля. Великолепное эссе, подумал я, живое и хорошо аргументированное, плюс отличное знание предмета. |