Презрение к людям, к собратьям по роду человеческому, которое олицетворял собой Пенфилд, ведет лишь к одному: угрозе истребления всего человечества. «Справедливых» же войн не может существовать вовсе, ибо по своей природе война является актом несправедливости против единичного человека, против личности. Зато злых и несправедливых войн в переизбытке. Морально и духовно разложившиеся люди — вот кто развязывает их. Постепенно я приходил к убеждению, что такова дефиниция каждого, кто воюет. Невзирая на мотивы, которыми они руководствуются; па идеалы, которые они защищают; «угрозу», от которой они хотят избавиться, — не может быть для них никакого оправдания.
Ганди говорил, что насилие вызывает только насилие. Дело выглядело для меня так, будто я доказал эту теорему собственной шкурой. Я понял, каким был совсем недавно. Я сам развивал в себе жестокость и презрение к людям, приняв решение убить Гуда.
И как раз в тот момент, хуже которого для раздумий не подберешь, я почувствовал, что мысли буквально рвут меня на части. Я был просто вне себя, и тяжким грузом лежало на мне бессилие что-либо предпринять.
Я ушел из центрального района города и бродил теперь по жилому кварталу, застроенному теми прекрасными домами с террасами, что напоминали мне наши английские площади и улицы эпохи Регентства. Но здесь здания пришли в страшное запустение. Ставни по большей части были забиты, и, судя по всему, двери можно было открыть только ценой неимоверных усилий. Я предположил, что здесь проходили бои, однако не с армией захватчиков, а между черными и белыми.
И снова я задумался над назначением звериных клеток на городских стенах. Завернув за угол, я остановился перед длинным рядом черных рабочих, которые, скованные между собой за щиколотки, тащились по середине улицы и волокли телегу с большими колесами — на ней покачивалась гора мешков с песком. Среди этих людей не нашлось бы никого, кто не истекал бы кровью под ударами кнута вооруженных надсмотрщиков. Многие лишь с трудом передвигали ноги. Судя по их виду, скоро они тоже созреют для ямы с негашеной известью. И все-таки они пели. Они пели, как пели бы христианские мученики по дороге к римским аренам. Это была жалобная песня, слова которой поначалу трудно было разобрать. Белые люди с белыми капюшонами на лицах орали, чтобы те прекратили. Под капюшонами голоса звучали приглушенно, однако кнуты были куда красноречивее. Но черные не замолкали, и теперь я начал понимать отдельные слова.
Он грядет — близок час
Из сердца Африки грядет он — близок час
На диком звере грядет он — близок час
Освободит нас он — близок час
Свободу нашу вернет он нам — близок час
Грядет он…
Разумеется, не составляло никакого труда догадаться, что песня была о Цицеро Гуде. Целью ее было выводить белых из равновесия. Припев повторял высокий красивый парень, который каким-то образом сумел поднять голову и держать плечи расправленными, сколько бы сильных ударов на него ни обрушилось. Достоинство и мужество этого юноши находились в таком резком контрасте с истеричным и трусливым поведением белых, что я мог лишь восхищаться им.
Однако я думал, что эти люди обречены. Они упрямо не прекращали пения, и «белые капюшоны», опустив кнуты, взяли с плеч винтовки.
Шествие остановилось.
Пение смолкло.
Один из белых сорвал с лица капюшон. Его рот кривился от ненависти. Надсмотрщик едва перевалил за свою семнадцатую весну. Подняв ружье к плечу, он ухмыльнулся:
— Ну так что, будем распевать дальше?
Высокий чернокожий парень набрал полную грудь воздуха, понимая, что это его последний вздох, и пропел первую строчку нового куплета.
В это мгновение я импульсивно толкнул белого юношу и всем весом упал на него, так что выстрел прогремел в воздух. Падая, я схватился за ружье. |