|
Три предназначенные для гостей комнаты светились: это был словно триптих — сложишь створки, и все погрузятся во тьму. Гости были как статуи в нишах собора или же как тщательно наряженные картонные куклы с напитками в руках, подпоясанные кушаками, со складчатыми воротниками и пелеринками; женщины в причудливых прическах, мужчины с торчащими в стороны или ниспадающими на плечи шевелюрами; гости хорохорились, Фейнгольд хандрил. Он смотрел, как они блистают: «манхэттены» и мартини, серьги и каблучки, он восхищался, притом понимал, что все это обман, плод воображения. Большой мир был не здесь. Разговоры могли обмануть — как эти люди умели говорить! Сам разговор — его обрывки неслись, увлекаемые очередным водоворотом, одно завихрение поглощало другое, и каждый миг мизансцена, в которой участвовали статуи или куклы, менялась: все плавали в лохани — тот или иной намек или слово давали представление о Вселенной в процессе окончательного осознания себя. Человеческая натура, звезды, история — голоса гудели и звенели. Люси с пустым взглядом проплывала, неся поднос с крапчатыми сырами. Фейнгольд ухватил ее за руку.
— Все впустую! — Она уставилась на него.
Он сказал:
— Никто не пришел!
Она скорбно отправила в рот сырную палочку, и он потерял ее из виду.
Он отправился в гостиную: там было практически пусто — не считая нескольких обломов на диване. Обломы — в деловых костюмах. В столовой было получше. Что-то складывалось, что-то вихрилось вокруг большого стола: полные доверху кофейные чашки, куски торта, накладываемые на тарелки (тарелки были под викторианские, в розовых бутонах из лондонского «Бутса»: за год до рождения первенца Люси и Фейнгольд посетили пустоши, где жили сестры Бронте, дом Кольриджа в Хайгейте, Лэм-хаус в Рае, где Эдит Уортон пила чай с Генри Джеймсом, Блумсбери, дом в Кембридже, где на верхнем этаже жил Форстер) — казалось, все готово стать настоящим приемом, с обменом мнениями, обсуждением, спорами. Голоса стали спотыкаться, и Фейнгольду это нравилось — было почти по-человечески. Но, раздавая вилки и бумажные салфетки, он услышал, как до жути живо звучат их фальцеты: актеры, театральная болтовня, кто у кого что ставит, у кого где премьера; актеров он ненавидел. Визгливые марионетки. Безмозглые. Вокруг стола лица в два ряда, лепет идиотов.
В холле — пусто. Никого, кроме застрявшей там Люси.
— В гостиной — театр, — сказал он. — Отстой.
— Кино. Я слышала про кино.
— И про кино, — признал он. — Отстой. Все туда набились.
— Потому что там торт. У них там вся еда. В гостиной — ничего.
— Г-споди, — прохрипел он, словно его душили, — ты понимаешь, что никто не пришел?
В гостиной были — раньше были — картофельные чипсы. Чипсы кончились, морковные палочки были съедены, от сельдерейных остались одни волокна. Одна оливка в чаше: Фейнгольд злобно раскусил ее надвое. Деловые костюмы исчезли.
— Ужасно рано, — сказала Люси. — Многим нужно было уйти.
— Обычное дело на коктейлях, — сказал Фейнгольд.
— Это не совсем коктейль, — сказала Люси.
Они уселись на ковре перед вечно-холодной каминной решеткой.
— Камин настоящий? — спросил кто-то.
— Мы никогда не разводим там огонь, — сказала Люси.
— А свечи вы когда-нибудь зажигаете?
— Эти шандалы бабушки Джимми, — сказала Люси. — Мы никогда ими не пользуемся.
Она прошла по ничейной земле в столовую. Там все посерьезнели. Обсуждали мимику Чаплина.
В гостиной отчаивался Фейнгольд; хоть никто и не поинтересовался, он стал рассказывать о сострадательном рыцаре. |