С ней были только кучер да старый Валерий, камердинер нашего покойного батюшки. Пока они пытались откопать повозку, раздосадованная задержкой, она спрыгнула с саней и отправилась искать дорогу сама. Все это случилось в 1851-м, меньше чем в десяти милях от места, где мы с тобой сидим.
Дорогу вскоре отыскали, но тут снова повалил снег, да такой густой, что домой они попали только через четыре часа. Валерий впоследствии рассказывал, что, невзирая на ее протесты, прямые приказания и даже попытки их поколотить, они сняли с себя подбитые овчиной тулупы и собрали все меховые полости, чтобы укутать ее и спасти от холода. „Да как же я покажусь своему хозяину, – увещевал он ее, – когда встречусь с его благословенной душой на том свете, если не уберегу вас от опасности, пока во мне теплится хоть единая искра жизни?“ Когда они наконец-то вернулись домой, бедный старик совсем окоченел от холода и не мог вымолвить и слова. Кучер был не в лучшем состоянии, хотя у него и достало сил самому добраться до конюшни. На мои упреки, что в такую погоду не стоило и носа из дома казать, она отвечала, в свойственной ей манере, что ей невыносима была сама мысль оставить меня в безотрадном одиночестве. Непостижимо, как ей это вообще позволили! Но, полагаю, это было предрешено. На следующий день она стала покашливать, но не придала этому особого значения. Вскоре она слегла с воспалением легких, и через три недели ее не стало! Из младшего поколения, вверенного моему попечению, она ушла из жизни первой. Помни о тщетности всех надежд и опасений! В младенчестве я был самым хилым из детей. Долгие годы я был настолько слаб, что родители почти оставили надежду увидеть меня возмужавшим. Однако ж я пережил пятерых братьев, обеих сестер, да и многих сверстников. Я похоронил жену и дочь. Из всех, кто хоть что-то помнит о тех давних временах, остался ты один. Такова моя участь – предавать могиле преждевременно угасшие верные сердца, обещания блестящего будущего, полные жизни чаяния».
Он быстро встал, вздохнул и, произнеся: «Обед подадут через полчаса», покинул меня.
Оставаясь неподвижен, я слушал его быстрые шаги по натертому полу соседней комнаты. Он пересек приемную, заставленную книжными полками, где остановился положить чубук на подставку, а затем перешел в гостиную (это была анфилада комнат), где толстый ковер заглушил его шаги. Однако я услышал, как захлопнулась дверь его совмещенной с кабинетом спальни. Ему было шестьдесят два года, и на протяжении четверти века он был самым мудрым, самым надежным, самым снисходительным опекуном; он дал мне отеческую заботу, любовь и моральную поддержку, которые я всегда ощущал где-то рядом, в каких бы удаленных частях света ни находился.
Что касается пана Николаса Б., – который был младшим лейтенантом французской армии в 1808 году, лейтенантом в 1813-м, недолгое время служил адъютантом при маршале Мармоне, а впоследствии – капитаном Второго полка Кавалерийских стрелков польской армии, которая существовала до 1830 года в окороченном Царстве Польском, каким оно стало по решению Венского конгресса, – то должен сказать, что из всех преданий нашей семьи, известных мне по рассказам и отчасти как очевидцу и вызванных словами только что покинувшего комнату человека, его образ полностью так и не сложился. Я наверняка видел его в 1864-м, едва ли он упустил возможность повидаться с моей матерью, зная, что встреча может оказаться последней. С раннего отрочества и до сего дня, когда я пытаюсь вызвать в памяти его образ, перед моими глазами встает туман, в котором смутно различимы только аккуратно причесанные седые волосы (для семьи Б., где все мужчины благообразно лысеют еще до тридцати, случай исключительный) и тонкий, с горбинкой, благородный нос – черта, полностью соответствующая физиогномическим правилам семьи Б. Но не отрывочными воспоминаниями о частях бренного тела жив он в моем сознании. С самого раннего возраста я знал, что мой двоюродный дед Николас Б. |