За всех и за все брала она теперь на себя последний долг живых перед умирающей свекровью. И она вошла в дом, сделав для себя открытие — смерть могла принять от людей только примирение и ничего иного.
С этого часа Сейде ни на шаг не отходила от умирающей свекрови. Измученная, исстрадавша-яся старушка медленно угасала, постепенно теряла дар речи и, собравшись с силами, тяжело дыша, тоскливо, жалостливо вглядывалась в лицо невестки и хотела напоследок что-то сказать ей — быть может, самое сокровенное и главное, то, что является напоследок, на самый конец судьбы и никак не раньше, но сил не хватало, и в доме было уже много людей, прослышавших от соседей о последнем часе старой Бексаат. Люди тихо приходили и скорбно уходили, сочувствуя, состра-дая, выражая свое отношение в тяжелых вздохах, иные без лишнего шума принимались делать по дому то, о чем следовало заранее позаботиться в таких случаях: приносили дрова, кто чашку муки, кто ломоть топленого сала, собирали по соседям посуду, раскидывали по двору солому под ноги…
А ночь уже близилась к половине урочного времени. Глоточками воды с ложечки облегчала Сейде последние часы и минуты свекрови. Умирающая Бексаат знала, что истекает отпущенный ей срок на веку и потому, утрачивая силы, пыталась сохранить в себе речь, но это уже ей не удавалось, и тогда она пыталась говорить глазами. Эти прощальные взгляды, пронзительно прорывались на мгновение сквозь пелену забытья и предсмертного тумана, выражавшие мучительные всплески избывающего духа, говорили Сейде о многом, что могла знать только она. И никто не слышал, как плакали они в один голос на прощание, песню горестную пели о том, что порушилось задуманное дело, как несбывшаяся мечта, что не двинутся они всей семьей на Чаткал, как очень того хотели, — и сын, и невестка, как мечтали увезти ее к покулаченным братьям, чаткальским отшельникам, что не свидится теперь она с ними никогда. И более всего страдала Сейде, что не усадит она старую свекровь свою верхом на ослицу, не подаст ей на руки укутанного внучонка и не двинутся они в путь темной ночью. Нет, такого исхода не будет. Не приведется им переживать ночь-шикаму перед штурмом Чаткальского перевала, согреваясь в затишке между скал и снегов маленьким костерком и не будут они заклинать над огнем перевальных духов, чтобы духи гор смилостивились, отвели бы гибель на горном пути, ибо нет от них зла никому, а идут они на перевал потому, что Исмаил военный беглец, оттого и гонимый самим собой от закона и наказания; с ним и они — мать и жена, а у них бабья доля — за всех страдать и терпеть…
И на этом кончалась последняя песня — потому как смерть отбирала будущее — не ходить было расстояния, не испить было воды по пути, не увидеть было уходящей в мир иной братьев родных из Чаткала, не поведать им, с чем и как вслед за ними пришла…
Так протекала та скорбная ночь у изголовья свекрови.
Среди многих дум, передуманных Сейде, то и дело вкрадывалась как бы со стороны тревога за мужа. Как-то он там, ее Исмаил. Как ему быть теперь, когда мать умирает, а ему ни прийти, ни показаться нельзя… Отчего же все так? Оттого, что он хочет жить по-своему, а закон, людской сговор, велит по-иному. А сила на стороне закона, большинства, а он бежит от закона. Потому и хотели податься на Чаткал, где бы его никто не знал и не ведал…
Он шел в ту ночь, как всегда, по хорошо изученному пути, вначале под малыми увалами предгорий, потом среди зарослей чия в суходоле, выходил краем поля к обрыву, откуда уже виднелся аил в лунную погоду: крыши, трубы, освещенные окна. И Исмаил отсюда с крайней осторожностью двигался огородами, прислушиваясь, оглядываясь, к своему двору.
Последний отрезок пути и в этот раз он проделал с тщательной осмотрительностью, но чем ближе подходил к дому, тем тревожней и неуверенней становилось на душе Исмаила. Что-то подозрительное, а что именно — приходилось вникать: какие-то шевеления, какие-то негромкие, неразборчивые голоса насторожили Исмаила, и он остановился под тополем на огороде тетки Тотой. |