Менялось настроение — менялся и окрас песни.
Вскоре даниловские старухи завопили и над телом Татьяны Лейкиной.
О смерти Татьяны Ивановны Лейкиной существуют противоречивые сведения. В справочниках пишут: надорвалась на кирпичном заводе, выполняя тяжёлый, неженский труд, чтобы заработать копейку на пропитание своей семьи. Семейные предания сохранили другую правду: простудилась, полоская в проруби бельё. Но есть и третья, самая невероятная: Татьяну Ивановну убили в Петровске во время революционных событий 1905 года.
Можно предположить, что именно эта версия, невероятная, наиболее правдива.
Осенью 1905 года после объявления царского манифеста «О свободе» заволновались крестьяне Саратовской губернии. Особую силу волнения приобрели в сёлах Петровского уезда. Дошло до насилия — громили и жгли помещичьи усадьбы. Как писал саратовский хроникёр начала прошлого века: «Вожди ударили в набат, дружинники разоружили полицейских, надели их портупеи» и повели народ громить богатые усадьбы. Были сожжены имение князей Гагариных, герцога Лихтенбергского, многие другие. Чтобы усмирить разбушевавшийся уезд, в Петровское прибыла сотня оренбургских казаков. Вот тут-то и гульнули ногайки. В иных деревнях дело дошло до стрельбы. Были убитые. Начались аресты. Допросы. Пытки. Хроникёр упоминает об умерших во время допроса и не доживших до суда. Арестованные показали: «Жгли люди пришлые, ничего общего с землёй не имеющие». И тут же: «Ближайшие к местам погромов крестьяне привлекались к грабежу и поджогам…» «Саратовская губерния по сумме нанесённого ущерба помещичьим экономиям стояла на первом месте в России». А ведь губернатором здесь служил не кто-нибудь, а Пётр Аркадьевич Столыпин, будущий реформатор России. Самым буйным в губернии оказался Петровский уезд. В списке населённых пунктов, где народ волновался особенно лихо, значились и село Чердым, и деревня Александровка.
Старик Дмитрий Алексеевич Горшенин, в семье которого жили дети, невзлюбил старшую внучку за её дерзость. Сказывалось, должно быть, и то, что девочка ему была всё же не родной. Вот что вспоминала сама Русланова: «Дед меня бил. Я залезу на солому, на крышу соломенную, а в кармане у меня — спички. Если дед меня бьёт, я говорю: „Запалю крышу!“ Однажды и запалила. Уж били меня смертным боем. А потом приехала бабушка, материна мать. Сказали: забирайте сейчас же, чтоб её духу не было. Бабушка меня увезла в деревню. И мальчика взяла. Итак, у неё было двое детей, а есть-то нам и нечего. Так мы с бабушкой и пошли по миру».
Бабушка сшила из старой дочерней юбки две перемётные сумы — одну себе, другую Пане, — и пошли они, преодолев стыд и ведомые нуждой, по окрестным деревням христарадничать.
Некрасивая, малорослая и кривоногая, Паня вскоре поняла, чем надо брать публику, пусть и небогатую, но всё же готовую подать копеечку. Её надо брать голосом. И не просто голосом. А так проникнуть и разжалобить, что не только медного пятака за песню не жаль, а и серебряного гривенника. Случалось, добирались до какого-нибудь городка или богатого торгового села, а там ярмарка или воскресный базар. Люди, всегда в таких местах охочие до развлечений, сразу же окружали их, когда Паня расходилась в частушках. Уж их-то она знала превеликое множество. Ей аплодировали. А она, подзадоренная, озорно кричала публике:
— Это что! Это я только из карманов достала! А вот сейчас подшальник развяжу!..
И сыпала частушками из своего «подшальника». Уже тогда она знала, какой публике какие частушки по душе. Репертуар составляла по ходу выступления.
А то вдруг начинала кричать либо зайцем, либо утицей, смешно и озорно квакать лягушкой. И — снова песни да частушки! Не уставала. Не теряла голоса и силы. Только бы слушали…
— Чья ж такая?! Эка певунья! — крякали от удовольствия и восхищения зеваки, богатые мужики и купцы, доставая из кошелей мелочь. |