Как не жалко, грусть сопровождает ее, когда грустно, не верила тому, что слышала, или так потрясена была услышанным. Растеряна была перед отцом своим, кметями, что сидели вокруг отца, и молчала. Пока не повелели идти к матери и готовиться вместе с матерью, с сестрами к помолвке, а там — и к свадьбе.
Потом уже, как вышла из палатки, в которой слышала повеление отца, а его устами — и всего рода, собралась с мыслями и сообразила, наконец, что к чему. А поняв, всполошилась и побежала стремглав к ближайшему в мире человеку — к матери.
Мать есть мать: и расплакалась, и посочувствовала своему ребенку. Вот только спасения не обещала и не спасла, в конечном итоге, от того, что определил ей род.
Говорят, это судьба. Очень может быть. Потому что вон как боялась тогда, чужого ей хана Завергана, рода-племени его, а побыла с Заверганом и его родом две-три недели — и уже не уверена, кто ей роднее: те, которые определили правом кровных — это твоя судьба, или те, с которыми породнило, именуемое судьбой, насилие. Ей-богу, все-таки не уверена.
Не заметила, убаюканная думами, как отделились от ее сопровождения два верховых кутригура и поскакали к едва приметному в долине стойбищу над Онгулом. Потом уж узнала об этом, когда люди заговорили между собой.
— А посмотрите, не только гонцы, еще кто-то скачет к нам.
— Чьи гонцы? — разволновалась. — Хана?
— Да нет, наши. Послали уведомить хана, что твоя милость приближается к племени. Возвращаются они сами, пожалуй, и хан с ними.
«Вот как» — сладко легла на сердце мысль и уже не переставала радовать: все-таки рад ей, все-таки ждет ее.
IV
С тех пор не сомневалась уже: она люба хану, он нашел в ней свою отраду, поэтому не может расстаться с ней. Это немалая радость для Каломели. Видит Небо: чуть ли не наибольшая. А все же нет-нет да и закрадется в остуженную одиночеством сердце холодный порыв ветра: разве так надолго оставляют жену, когда она — желаннее из желанных? Что с того, что ханское стойбище не безмолвная пустыня, что в нем озабочены каждый раз новыми делами люди? Она, Каломель, в стороне от тех забот, ее никто не замечает. И хан не с ней. Совсем рядом, но, все же, не с ней. Мужи и кметы пленили его и держат на своих советах с утра до ночи. Ладно бы, день так — куда не шло. Пусть бы два — и то можно стерпеть. А что должна думать-гадать, когда держат хана в своих сетях почти неделю? И пьют кумыс — спорят, и не пьют — тоже спорят. Будто из бездны идет оттуда гул, порою и признак гнева — крик. А спросит своего мужа, о чем так долго и громко может идти беседа, махнет рукой и измерит ее пристальным взглядом. Только тогда, как останутся без всяких свидетелей, кроме ночи, как слишком уж расчувствуется с ней и утолится ею, прижмет крепко и скажет:
— Хотят разлучить меня с тобой, Каломелька.
— Как?
— В поход зовут. И далекий, радость моя, и причем надолго.
Поникла, перепугалась, и замолчала. Была ведь дочерью хана и знала: женам не положено знать то, что знают мужчины, тем более заранее. А знать так хотелось. Поэтому и не удержалась, спросила:
— На антов или еще дальше?
Засмеялся, утешая, и закрыл ей нежным поцелуем уста.
— Мы спорим, как видишь. После узнаешь. Когда вообще необходимо будет узнаешь. Может, я отстою в этих спорах с кметями себя, тебя, нашу сладкую любовь. Слышишь, может, отстою!
Обнимал и целовал ее, где сам того хотел и где только ночь могла позволить. А Каломель задыхалась от ласки и чувствовала себя: маленькой, покоренной, без сил. Еще мгновение таких ласковых поцелуев — и ее не станет, растворится в неге или утонет в сладких волнах забытья.
С тех пор, как вернулась из степи и недвусмысленно показала своему мужу и повелителю: она уже не та, что была прежде, другим стал в отношениях с ней и хан. |