Изменить размер шрифта - +

— Ладно, пошли…

И первым торопливо пошел к станции.

 

ПРИТЧА О ПРАВДЕ

 

Моего деда знал, кажется, весь город. Бывало, идем с ним по улице, будто по собственному двору шагаем, то и дело кто-нибудь подходит, останавливает его, о чем-либо спросит, дед только успевай поворачиваться.

Мы даже из-за этого однажды в кино опоздали. Отправились примерно минут за сорок и опоздали, потому что деда поминутно окликали и останавливали.

Деда любили все, кто его знал. По-моему, у него и врагов никогда не было.

Он был спокойный, очень какой-то надежный, неоспоримо и непритворно добрый. К тому же внешне располагал к себе — высокий, худой, синие, широко вырезанные глаза, рано поседевшие, не поредевшие с годами волосы и кожа, круглый год стойко хранившая загар.

Я была привязана к деду и немного побаивалась бабушки. Она была неродная мать моего отца, но я побаивалась ее вовсе не потому, просто она казалась мне, да и не только мне, несколько отчужденной, замкнутой.

Словно бы какая-то тяжкая, одной ей ведомая дума точила ее душу, не принося никогда отдыха и облегчения.

Однажды я узнала наконец, что за непроходящая боль постоянно жила в ней, но это все случилось позднее и, признаюсь, радости мне не принесло.

Дед был врач местной больницы. Сам о себе говорил:

— Лекарю который уже год, наверное, каждый третий житель нашего города побывал в моих пациентах, может быть, одни только лешие у меня не лечились…

Городок наш был зеленый, уютный, на высоком берегу Оки, окруженный лесами, такими густыми, непроходимыми, что, думалось, и в самом деле где-то за кустами, за деревьями прячутся загадочные лесные жители, лохматые, длиннобородые лешие.

Бабушка с дедом поженились тогда, когда он остался один с маленьким сыном, моим отцом. Его жена, моя родная бабушка, умерла в одночасье, и деду пришлось тяжело с пятилетним ребенком.

Помню, мой отец как-то сказал о мачехе:

— Она никогда не обижала меня, чего нет, того нет, но я почему-то никак не мог назвать ее мамой, хотел и не мог, наверное потому, что она никогда не сказала ни одного ласкового слова, может быть, просто не умела, а я тогда не понимал, что к чему…

Не удивительно, что у бабушки, молчаливой, неулыбчивой, не было ни одной-единой подруги. А у деда было множество приятелей, обожавших его, часто приходивших к нам в дом.

Я жила у них с двенадцати лет. Меня привезла мама в сорок четвертом, тогда, когда получила похоронку на моего отца.

В тот год дед вернулся с фронта, начисто отвоевавшись, оставив правую ногу под Витебском.

Он встретил нас на крыльце, стоял, опираясь на палку, сухощавый, до сих пор не по-стариковски стройный, синие, широко распахнутые, невыцветшие глаза улыбаются нам навстречу.

— Наконец-то, — сказал дед, — а то мы уже заждались…

Мама заплакала. Она не была слезливой, я маму считанные разы видела плачущей, а тут она не выдержала, слезы покатились по щекам, она стала рыться в сумочке, ища платок, но дед приблизился к ней, бережно вытер ладонью ее глаза, щеки, нос, потом обнял за плечи.

— Так уж вышло, — сказал, — что же делать?

Я поняла, он говорит о моем отце, и сама заревела, хотя, едучи к нему, решила про себя — не плакать!

— Ну-ну, — сказал дед, — не надо, Маша. — Наклонился ко мне, я близко увидела его глаза, разом посветлевшие, должно быть, от непролитых слез. — Слышишь, Маша, прошу тебя, не плачь…

Из дома вышла бабушка, молча протянула маме руку. Мама, заметно робея, стояла перед нею, и бабушка молча глядела на нее; казалось, обе приглядываются и прислушиваются друг к другу.

Бабушка первая сказала!

— Идемте в дом.

Быстрый переход