На самом деле он начинался даже раньше, потому что Эдуард привык вставать в пять. Под дружный храп спящего барака он лежал поверх одеяла и старался следить за дыханием. Этот момент принадлежал ему целиком, он любил его, наслаждался им. Часов у него не было, и он не мог знать точно, когда прозвучит побудка, но к этому моменту всегда чувствовал себя, как исправный мотор, готовый завестись с пол-оборота. И вот взревела сирена, завопили, изрыгая проклятия, тюремщики, с верхних нар посыпались на пол зэки, все орут и ругаются, процесс пошел.
Сперва весь барак устремляется в туалет, на ходу улучив минутку, чтобы покурить во дворе. Эдуард же, как один из немногих некурящих, пользуется этим, чтобы посрать в первых рядах. Кишечник у него работает, как часы, однако Эдуард замечает, что дерьмо на зоне воняет гораздо сильнее, чем на воле и даже в тюрьме. Он заметил также, что если испражнения зэков чрезвычайно вонючи, то здешние мусорные баки, напротив, совсем не пахнут. Дело в том, что, кроме окурков, других органических отходов в них нет: все органическое в той или иной степени съедобно, а все съедобное – съедается. Таков лагерный закон.
В 6.30 – первое построение. Фамилия, имя, отчество, статья, по которой осужден. Переклички происходят три раза в день, и поскольку в лагере восемьсот заключенных, каждая длится не меньше часа. Летом даже приятно: стоишь и загораешь, но зимнее построение – удовольствие маленькое. Эдуард считает, что ему повезло: он попал сюда в мае, у него было время привыкнуть. После построения – зарядка, полчаса коллективной гимнастики, а потом – наконец-то! – наступает время завтрака. Восемьсот наголо обритых мужиков партиями запускаются в громадную столовую. Звяканье ложек, чавканье, короткие, мгновенно затухающие ссоры, и надо всем этим плывет непонятного происхождения музыка, то ли hard rock, то ли какая-то симфоническая мешанина. Эти воинственные звуки должны бы, по ощущениям Эдуарда, звать к топору, побуждать крушить все вокруг и насаживать на пики отрубленные головы, но нет. Согнувшись в три погибели, чтобы спиной и локтями защитить свою пайку от покушений, заключенные в полном молчании поглощают из алюминиевых мисок кашу и жидкий суп с маленьким кусочком черного хлеба. Эта убогая, лишенная витаминов пища придает лицам сероватый оттенок, испражнениям – отмеченный Эдуардом нездоровый запах и лишает зэков всякой энергии, не давая при этом умереть с голоду. Что, собственно, и требуется.
В отличие от тюрем, в которых он сидел, Энгельс – это лагерь, где надо работать, потому что работа считается фактором перевоспитания: после завтрака – все на работу. Отличительная черта работы на зоне состоит в том, что, как правило, она совершенно бессмысленна. В те дни, когда Эдуарда перевели в Энгельс, там шли проливные дожди, и лагерную территорию затопило. Администрация объявила, что земля на плацу, где трижды в день происходили переклички, должна быть сухой, в противном случае весь контингент будет лишен телевизора: Эдуарда это не волновало, но для других могло стать настоящей трагедией. Работы по осушению вылились в откровенный фарс: ходившие гуськом заключенные с утра до вечера стаканами вычерпывали на плацу воду из луж, которые тут же наполнялись дождем. Эдуард подумал, что было бы разумнее выложить кирпичом стоки для отвода воды. Он даже хотел сказать об этом кому-нибудь из начальства, но, к счастью, воздержался, сообразив, что, если администрация действует именно так, значит, сизифов труд – не что иное, как старая лагерная традиция. Как утверждают ветераны ГУЛАГа, нет ничего унизительнее, чем тратить последние силы на бессмысленную, никому не нужную работу: рыть яму только для того, чтобы идущий за тобой ее закапывал, и так без конца. Хороший зэк – зэк сломленный, неспособный к сопротивлению, цель администрации – сделать его таким.
В свои шестьдесят Эдуард считается пенсионером и потому освобожден от тяжелых работ, но ему не позволяют писать, читать или медитировать, как в Лефортово или Саратове. |