Здесь не место подробно рассказывать эту повесть, а скажу только, что я вывел из нее следующее заключение: Писарев, будучи от природы очень слабого сложенья, имел расположение к раздражительности, которая ужасно развилась в продолжение нашей разлуки. По несчастию, эта раздражительность никогда не выражалась во внешности; холодный по наружности, он рвался внутренно, и эта постоянная тревога сокрушила его здоровье. Причин к волненью было много: сначала блистательные успехи, и особенно на сцене, вскружили ему голову. Писарев, по-видимому, очень спокойно раскланивался из директорской ложи с публикой, вызывавшей его за каждую пиесу восторженными криками, но после каждого вызова у него была лихорадка. На поприще журнальной литературы он не захотел сойтись с издателем «Московского телеграфа». Он был прав, но, может быть, поступил слишком резко и нажил себе заклятого врага. Закипела страшная полемика. Писарев, умея наносить жестокие язвы своим противникам, не умел равнодушно сносить никакой царапинки. Раздражительность, желчность ослепляли его, и в число его литературных врагов попали такие люди, которые заслуживали полного уважения по своим талантам. Публика любит петушиный бой, и, осыпая громкими рукоплесканьями острые и злые куплеты Писарева, она с таким же удовольствием читала язвительные выходки против него в «Московском телеграфе», не разбирая, справедливы они или нет. Публика тешилась, а бойцам была накладна эта потеха; для Писарева по крайней мере она была очень вредна. – Писарев говорил со мной много и долго, с внутренним волнением, от которого час от часу становился бледнее. Я поспешил остановить его и успокоить сколько мог. Он хотел было остаться до шести часов вечера, то есть до начала спектакля, но я, под разными предлогами, выпроводил его. Я знал, что, оставшись со мною, он не перестал бы рассказывать мне про свое прошедшее и настоящее и не перестал бы волноваться.
На другой день мы отправились в театр. Великолепная театральная зала, одна из огромнейших в Европе, полная зрителей, блеск дамских нарядов, яркое освещение, превосходные декорации, богатство сценической постановки, – все вместе взволновало меня более вчерашнего; я должен признаться, что был очарован «Аристофаном». Он был очень хорошо поставлен на московской сцене самим князем Шаховским, опытным знатоком и мастером этого дела. Шаховской имел необыкновенное искусство пользоваться всеми личностями, составляющими театральную труппу, и часто актер, считавшийся вовсе бесталанным, являлся в его пиесе, к общему изумлению зрителей, играющим свою роль очень хорошо. Я же, никогда не видавший большей половины актеров и актрис, был совершенно обманут – и господин Баранов (жалкая посредственность везде), в роли Казнодара Клеона, показался мне прекрасным актером. Щепкин занимал самую ничтожную роль Созия, состоявшую из нескольких строк, но и тут он умел так сказать ничего не значащий стих:
Гермес! петух твой улетел, —
что зрители громким смехом и рукоплесканием выразили свое удовольствие. Хотя я видел Щепкина на сцене в первый раз, но по общему отзыву знал, что это артист первоклассный, и потому я заметил Писареву, что немного странно играть такую ничтожную роль такому славному актеру, как Щепкин; но Писарев с улыбкою мне сказал, что князь Шаховской всем пользуется для придачи блеска и успеха своим пиесам и что Щепкин, впрочем, очень рад был исполнить желание и удовлетворить маленькой слабости сочинителя, великие заслуги которого русскому театру он вполне признает и уважает. Князь Шаховской был болен и потому не приезжал на ту репетицию, которую я видел вчера; его не было также и сегодня на настоящем представлении; но он взял слово с Писарева, что Писарев вечером побывает у него и расскажет, как шла пиеса. Мне была очень понятна и приятна такая нежная и беспокойная заботливость автора о своем произведении. |