Изменить размер шрифта - +
Он мог дружить с представителями буржуазии, почти все его друзья были выходцами из буржуазии, но в душе он не принимал, не понимал и не выносил буржуа – даже радикальных, даже объявляющих себя социалистами. Шарль мог уважать своих друзей и даже любить их, не переставая относиться к ним с подозрением, порой враждебно и даже агрессивно – с агрессивностью «плебея, переходящего в другой класс». Факт, что у Шарля Пеги, как и у многих французов, есть что-то от Жюльена Сореля.

Своих друзей из буржуазной среды он в благопристойной форме, но неприязненно и несправедливо упрекал в том, что они родились буржуа, – как будто они были в этом виноваты! «Не будем закрывать на это глаза, Галеви, мы принадлежим к разным классам, и вы должны со мной согласиться: в современном мире, где деньги решают все, это самая существенная разница, самая далекая дистанция, которая только может разделять людей. Как бы неприятно это вам ни было, как бы вы ни старались, сколько бы ни отгораживались от этого одеждой, бородой и тоном, что бы ни было у вас на уме и на сердце, как бы вы ни отрекались от этого, – все-таки вы родились в одной из самых знатных, самых древних, самых аристократических семей. И поскольку мы с вами уже договорились, что не льстим друг другу, добавлю, что вышли вы из высшего дворянства, разделяющего старые добрые традиции либеральной республиканской орлеанистской буржуазии. Традиции французской либеральной буржуазии».

Разумеется, в том, чтобы следовать старым республиканским и либеральным буржуазным традициям, нет ничего постыдного, совсем наоборот: и законы вежливости вполне позволяют напомнить другу, что он принадлежит к семье, которая соблюдает эти традиции. Но в самом стиле напоминания у Пеги сквозило что-то неприязненное, в самом его тоне звучала ощутимая горечь – надменное и воинственное смирение, стон раненого самолюбия, исцелить которое можно лишь уверенностью в том, что, когда дело доходит до латыни, греческого, философии и «всех остальных учебных дисциплин», он, Пеги, не уступает друзьям, а может, и превосходит их.

Он учился в Эколь Нормаль и знал наизусть все великие французские стихи, он обладал таким чувством языка и так владел словом, как может только человек, изучивший латынь, он тонко понимал крупнейших философов и относился к Декарту точно так же, как к Жанне д’Арк, – будто они его близкие знакомые, – и это было для него великим счастьем – счастьем законным, принадлежавшим ему по праву. Нет прозаика – кроме, разве что Монтеня и Рабле, – который так испещрял бы свои сочинения цитатами. Возможно, причины тут одни и те же, потому что Монтень и Рабле принадлежали эпохе, заново открывшей латынь и греческий и восхищенной своим открытием. Должно быть, нечто подобное случилось и с талантливым мальчиком Шарлем Пеги, когда он перешел из коммунальной школы в лицей.

Однако в сочинениях Пеги цитаты из Виктора Гюго и Корнеля встречаются даже чаще, чем латинские и греческие изречения. Этому отбросившему всякие условности книжнику очень нравилось подробно комментировать чужие тексты и отсылать к ним цитатами. Если речь заходит о Ватерлоо, он сразу же видит «равнину-усыпальницу», а при слове «бугор» тут же вспоминает: «…это довольно высокий бугор, существующий еще и теперь; за ним, в ложбине, расположилась гвардия». При слове «завтра» он с трудом может удержаться от восклицания: «О! Завтра – это нечто великое!» – и не процитировать затем всю строфу целиком. Он цитирует даже песни, в особенности военные: «А вот генерал – весь в прошлом, весь разбитый, согнутый, кривоногий и одетый как пугало…» В этой страсти к цитатам, склонности к погружению в общеизвестный текст, свойственной всем французам, есть своя прекрасная сторона. Она объединяет нас всех в любви и в восхищении одним и тем же.

Быстрый переход