Им восхищался Толстой. Музыкальной тонкостью чувств он напоминал Шопена. Это был не просто художник, это был человек, который открыл для себя и без всякого догматизма предложил людям особый образ жизни и мышления, героический, но чуждый фразерства, помогающий сохранить надежду даже на грани отчаяния. Он восхищался Марком Аврелием и был его достоин. Но он никогда бы не позволил, чтобы ему об этом сказали, – такова была его единственная слабость. Не так-то легко начать разговор об искусстве Чехова, зная из воспоминаний современников, как безжалостно он судил своих критиков. Поначалу его считали чем-то вроде полу-Мопассана, и он действительно сочинял тогда небольшие рассказы, превосходно написанные, но не отличавшиеся глубиной. Когда же он стал большим писателем, далеко не все приняли его всерьез, и это его мучило. Он обладал сложной и, по существу, застенчивой душой. К тому же самые прекрасные его создания не били на эффект, в них не было броскости. Крикуны оттесняли его на второй план. Его, мучило и это. «Все время так: Короленко и Чехов, Горький и Чехов», – говорил он. Потом его стали называть «хмурым писателем», «певцом сумеречных настроений». Бунин рассказывает, как это возмущало Чехова. «Какой я „хмурый“ человек (...), какой такой пессимист?» "Теперь, – продолжает Бунин, – без всякой меры гнут палку в другую сторону (...). Твердят: «чеховская нежность и теплота». (...) Что же чувствовал бы он, читая про свою нежность! Очень редко и очень осторожно следует употреблять это слово, говоря о нем. Еще более были бы ему противны эти «теплота и грусть». «Возвышенные слова» его раздражали. Любителей выспренних речей он сухо обрывал. Когда один знакомый пожаловался ему: «Антон Павлович! Что мне делать! Меня рефлексия заела!» – он ответил: «А вы поменьше водки пейте». Однажды его посетили три пышно одетые дамы, наполнив комнату шумом шелковых юбок и запахом крепких духов, они (...) притворились, будто бы их очень интересует политика, и – начали «ставить вопросы». – Антон Павлович! А как вы думаете, чем кончится война? Антон Павлович покашлял и тоном серьезным и ласковым ответил: – Вероятно – миром... – Ну да, конечно! Но кто же победит? Греки или турки? – Мне кажется, – победят те, которые сильнее... – А кто, по-вашему, сильнее? – наперебой спрашивали дамы. – Те, которые лучше питаются и более образованы... – А кого вы больше любите, – греков или турок? Антон Павлович ласково посмотрел... и ответил с кроткой любезной улыбкой: – Я люблю – мармелад... А вы любите? Он терпеть не мог таких слов, как «красиво», «сочно», «красочно». И возмущался вычурностью московских модернистов. «Какие они декаденты! Они здоровеннейшие мужики! Их бы в арестантские роты отдать!.. Все это новое (...) искусство – вздор. Помню в Таганроге я видел вывеску: „Заведение искусственных минеральных вод“. Вот и это то же самое. Ново только то, что талантливо». Он мог бы сказать словами Поля Валери: «Ничто на свете не стареет так быстро, как новизна». Тщеславная глупость была ему так же отвратительна, как и Флоберу, но если Флобер негодовал, то Чехов наблюдал и анализировал истоки скудоумия и напыщенности с проницательностью ученого. (...) Он любил повторять, что человек, который не работает, всегда будет чувствовать себя пустым и бездарным. Сам он работал, даже когда слушал. Его записные книжки полны сюжетов, схваченных налету.
Иногда он вынимал из стола записную книжку и, подняв лицо и блестя стеклами пенсне, потрясал ею в воздухе и говорил: «Ровно сто сюжетов! Да-с, милсдарь! Не вам чета, молодым! (...) Хотите, парочку продам?» Сюжет, чтобы заинтересовать его, должен был" быть простым: например, профессор узнает, что болен неизлечимой болезнью, и ведет дневник своих последних месяцев. |