Вглядываясь в картину, Феликс продолжал прислушиваться к порывам ветра, радуясь, что они становятся слабее. Возможно, минут через двадцать, мистраль опять угомонится. Феликс еще немного подождал, прежде чем отправиться на часто — слишком часто — совершаемую ночную прогулку по унылому городу, который он постепенно стал считать самым печальным городом на свете. Его высокие холмы, особая история, его древние памятники — все это опостылело консулу, он умирал от тоски и скуки; мысленно он издавал неистовые крики — один, второй, третий… хотя, разумеется, губы его оставались сомкнутыми, а лицо невозмутимым, как положено консулу и Слуге Короны.
Ночь за ночью он ворочался на шершавой простыне, изнемогая от бессонницы и неотвязных мыслей. Он прокручивал в уме свою жизнь, и она разматывалась, будто лента непрерывных горестей, в обратном направлении, от настоящего к смерти отца и к грустным школьным дням. (В его характеристиках всегда писали: «Мог бы достичь большего, если бы поменьше мечтал».) Единственным утешением Феликса стали книги, а потом он начал изображать горячий интерес к католицизму, потому что так ему удалось завести друзей, и было чем убить время. Он чувствовал, что если не найдет себе полноценного занятия, невыносимое бремя скуки и тоски доведет его до сумасшествия, он заболеет, как тогда это называли, «мозговой горячкой». Всякий раз, подумав об этом, он неслышно шептал: «О Господи, только не это». Боже упаси, надо с кем-нибудь разговаривать! Когда Феликс получил сообщение Блэнфорда — о том, что тот летом будет жить неподалеку от Авиньона, к глазам его подступили слезы, он не смог сдержать короткого рыдания. Словно камень упал с души.
Все эти долгие одинокие ночи Феликс ощущал себя почти так же, как сам город — все в прошлом и ничего в настоящем. Интересно, известно ли Галену о гостях, знаком ли Блэнфорд со стариком? Узнать негде! Галену никогда даже в голову не приходило сообщать о своих частых отъездах и приездах, но он точно несколько месяцев в году обязательно проводил в полуразрушенном шато, который, как предполагал Феликс, не восстанавливал исключительно из скупости. Он объездил всю Европу, следуя вдоль ниточек паутины, которую сплел благодаря богатству, играя в банковские и политические игры. И повсюду его сопровождал негр Макс, слуга и шофер, который при определенном освещении был не просто коричневым, а темно-фиолетовым, а также немой (буквально) секретарь. Гален сам выбрал его, со смехом откомментировав, что тот умеет отдавать приказания и добиваться их исполнения. Секретарю не требовалось слов, достаточно было кивка.
И еще, куда бы Гален ни ехал, туда же отправлялся Вомбат, восседая на мягкой бархатной зеленой подушке с монограммой в виде короны. Его родословная давала ему такое право, ибо Вомбат воистину был императором теперешнего странного, довольно унылого дядиного дома, дома, оставшегося без присмотра матери Феликса. Макс обожал хозяйского кота, носил его очень почтительно, словно камергер — королевский ночной горшок. А полуослепший, к тому же страдавший астмой Вомбат нрава был дикого: если протянуть к нему руку или сказать «кис-кис», он, сразу же ощерившись, шипел или угрожающе горбил спину. Гален выпивал иногда вечером пару бокалов вина, и это настраивало его на сентиментальный лад — тогда он сообщал Максу, что, мол, кот — его единственный друг, ведь все остальные любят не его, а его деньги. Только Вомбат любит его по-настоящему. Но стоило ему протянуть к зверю руку, как у того раздувалась шея и выгибалась спина, словно у кобры, с шипением раскрывающей свой капюшон: дескать, не приставай, старый!
Открытку Блэнфорда он положил на стол, как драгоценный талисман; наклонился пониже, еще раз прочитал, сделал несколько глубоких вздохов, чтобы справиться с волнением. Потом он запер маленький стенной сейф, где лежали длинные блоки марок и шесть незаполненных паспортов, и вышел в сад, с мягким щелчком захлопнув дверь. |