Изменить размер шрифта - +
Нюра, простой человек, не знала другого способа привязать мужа крепче, как родить Танечку, то есть поступила именно так, как он больше всего боялся. Он тогда взял запеленутый кулечек в руки, в нем девочка-младенец, вся-вся голубенькая от мертвой крови, в бумажных кружавчиках вокруг личика. Он тогда чуть криком не закричал. Девочка же хлюпнула носиком – Господи, живая. И он стал трястись, просто трястись за ее жизнь. Выражалось это странно – в слезах. Все на них тянуло. У Нюры же свои размышления: грешила на «ту лярву». Даже устроила слежку по всем правилам частного сыска, но факты не подтвердились, Нюра совсем запуталась в собственных мыслях и чувствах. Танечка же возьми и умри. Тут уж не до лярв, такое горе, и именно тогда он тоже решил умереть.

Уже несколько лет он жил со знанием смерти троих своих детей, а смерть четвертой, Танечки, подтвердила, что знание – верное. Он понял – не может жить, не может. Выше его сил. Получалось ведь, что он кормит их, поит, ласкает для их страшного конца. Как же можно после этого, жить, Господи?

В летней кухне он присмотрел потолочную балку, которая должна была выдержать вес его умершего тела, перекинул через нее веревку, приглядел чурбачок, на котором любил сидеть, растапливая печку. Встал на него, примерился. Получалось, смешно сказать, удобно. Напоследок на приготовленном для последнего стояния месте решил покурить на прощание. Тут и пришел к нему Колюня, сынок. Сел рядом, ножичком строгал себе для игры цурку и чирканул неосторожно по пальцу. То да се: йод, белая тряпочка, ах ты, бестолочь такая, ножик держать не умеешь. Да куда ты смотришь, мать, острое у тебя всюду валяется. Забыл и про веревку, и балку, и чурбачок. Вспомнил только вечером и очень удивился, что забыл о желании своей смерти. Как же можно было такое забыть? Но факт оставался фактом – забыл. Носился как угорелый с порезанным пальцем Колюни, и все другие мысли прочь.

В летней кухне на балке болталась веревка и стоймя стоял чурбачок. Он тогда поднялся ночью с постели, а Нюра тут же схватилась, захлопала глазами. С той истории с лярвой Нюра была исключительно бдительна и даже, когда он выходил ночью в уборную, не спала, ждала, даже считала минуты. Дело в том, что лярва жила недалеко, и с нее станется прибежать к нему ночью. Так думала Нюра.

Он стащил с балки веревку, бросил ее в угол сарая, а потом даже присыпал углем, что уже было несколько глуповато. Но что такое эта глупость по сравнению с той, что он останется теперь жить, а значит, и готовить детей для трудного конца? А умри, к примеру, – тьфу, тьфу, тьфу, конечно, – Колюня сегодня от заражения, то была бы легкая детская смерть по сравнению с той, что его ждала. Обсудить, обговорить случившееся ему казалось очень важным, и это можно было сделать только с одним человеком. В Дружковке жил старший брат, умница, профреволюционер, с ним бы сесть и покалякать, но до Дружковки шестьдесят километров, а лошади у него сроду не было. Поезд же тогда еще не ходил. Ломиком только-только тюкали узкоколейку. Можно, конечно, было сходить и к попу. Но тут были особые отягчающие обстоятельства. Так как он за неимением других вариантов решил принять советскую власть, вместе с ней пришлось принять и обязательный атеизм. Поэтому, хотя поп и жил на соседней улице, Дмитрий Федорович, не любивший моральных неудобств, решил лучше дождаться брата. Или железная дорога, или какая-нибудь лошадка должны были возникнуть. И как в воду глядел: приехал из Дружковки брат.

Кинулись друг к другу.

– Митя! Митя!

– Никифор! Никифор!

Поздно вечером, когда уже отужинали и выпили графинчик настоянной на перце водочки, когда любимый дядя Никифор сыграл с Колюней в победу красных над белыми, а старшей Ниночке рассказал, что такое синематограф и интернационал, с Лелей попел песню «Гай, гай, гаю, гай веселенький!», они вышли посидеть на лавочке, и он, Дмитрий, рассказал Никифору об этом «странном обстоятельстве своего мозга».

Быстрый переход