|
Хоуп ждала, прикрыв глаза и приняв вид великомученицы.
— Погоди, Хоуп, — сказал он. — Взгляни, прошу тебя. Когда я поворачиваю голову, солнце в воде тоже перемещается. Мои глаза значат для воды так же много, как и солнце.
— …Capisco! — выдохнула Хоуп.
— Но это значит, что солнце в воде для каждого разное. Не найдется двоих людей, которые видели бы одно и то же, — продолжал он, огорошенный и огорченный этим открытием.
— Я! Хочу! Сандвич!
И она отправилась дальше. Гай замешкался, заламывая руки и бормоча:
— Но ведь тогда это все безнадежно. Как ты думаешь? Это… совершенно безнадежно.
Те же слова Гай шептал и ночью в отеле. Он продолжал их шептать даже после возвращения в Лондон; шептал их и теперь, прячась от мира в краткой, крошечной, как собачья конура, дремоте; шептал за секунду до того, как его будил, отвешивая увесистую затрещину, Мармадюк:
— Но тогда же все безнадежно… А, Хоуп? В высшей степени безнадежно<sup>*</sup>.
Пребывавший в превосходном настроении во время их отсутствия, сам весь розовый (от доброго здравия) в голубом своем мальчишеском облачении, Мармадюк драматично расхворался через несколько часов после их приезда. Не отдавая предпочтения чему-либо одному, он позволял плескаться и резвиться в себе всем вирусам, всем микробам и палочкам, какие только могла предложить та ранняя весна. Оправившись от свинки, он тут же катастрофически съехал, словно в кювет, во взрывной, необычайно жестокий коклюш. Один яростный грипп сменялся другим в прекрасно слаженной эстафете. Теперь врачи приходили к нему без вызовов и не требуя платы, просто из острого профессионального интереса. И вдруг, по не совсем ясной причине (сэр Оливер даже просил разрешения написать об этом статью), здоровье Мармадюка решительным образом улучшилось. Серьезно, казалось, что он сбросил с себя склонность к болезням, как старую кожу или какой-то ставший ненужным придаток. Из кокона, который постоянно лихорадило, из прежнего Мармадюка выскочил этакий мускулистый вундеркинд: глаза у него были ясными, язык — розовым, а сам он (как выяснилось) был неизменно и низменно склонен ко всякого рода гадостям. Перемена эта случилась совершенно неожиданно. В один прекрасный день Гай и Хоуп вышли из дому, где на кухонном полу оставались слюни и рвота давно уже ставшего привычным гастроэнтерологического кошмара; вернувшись же, они застали Мармадюка расхаживающим по гостиной, руки в брюки, под взорами лишившихся дара речи нянечек. Он никогда в жизни не ползал. Вместо того, чтобы тратить время на столь пустое занятие, он, как видно, додумался до того, что сможет принести гораздо больше вреда, а значит, гораздо лучше повеселиться, если будет пребывать в пиковой, как говорится, форме. Первым делом он решил обходиться даже без краткого сна в районе полуночи. Клинчи наняли дополнительную помощь — по крайней мере, попытались. Больной и хилый младенец — это одно дело, а здоровенный и злобный парень, освоивший ходьбу, — совершенно другое. До сих пор Гай и Хоуп — как по отношению друг к другу, так и по отношению к ребенку — строили свою жизнь по большей части на парамедицинской основе. После того, как у Мармадюка случился, если можно так выразиться, ренессанс, основа стала — ну, не сказать, что парамилитаристской. Правильнее было бы сказать — просто милитаристской. Единственными, кто мог выдержать с Мармадюком больше часа-другого, были мужики-санитары, уволенные из сумасшедших домов. Вокруг дома теперь всегда торчал как бы «летучий отряд», состоящий из дородных и ко всему привычных дядечек, да кучка исцарапанных нянечек и приживалок. С изумлением, но без горечи Гай подсчитал, что Мармадюк, которому теперь шел девятый месяц, обошелся ему уже в четверть миллиона фунтов… Они уехали снова.
На сей раз они полетели первым классом в Мадрид, трое суток провели в «Ритце», а затем взяли напрокат машину и двинулись на юг. |