Больше всего Генри, кажется, задевает его полнейшее довольство собой и своим образом жизни. Его внутренняя убежденность в правильности своего самоубийственного поведения. Какая нужда его менять, не говоря уже о том, чтобы докапываться до истоков?
— Вы ведь действительно считаете, что убили ее, верно? — продолжал допытываться Генри, небрежно, почти беспечно.
— Я… я никогда… мне противна сама…
— Она звала и звала, кричала, что боль в груди становится нестерпимой, но ведь вы часто это слышали, не так ли? Чуть не каждую неделю? Да что там неделю, чуть не каждый день! Кричала сверху: «Барри, позвони доктору Уитерсу, Барри, вызови «скорую», Барри, набери 911…»
Они никогда не говорили о родителях Барри. Тот в своей мягкой, неумолимой, непробиваемо-жирной манере не допускал этого. Вроде бы начинает обсуждать их, и… бинго! — снова сворачивает на жареную баранину или цыпленка, а то и утку в апельсиновом соусе. Все тот же нескончаемый список. И поскольку Генри ничего не известно о родителях Барри, и уж конечно, о том дне, когда мать Барри умерла, упав с кровати и обмочив ковер, все еще вопя, вопя, сплошной вой трехсотфунтовой горы плоти, омерзительно тучной орущей плоти… фу, какая гнусь! Он не может ничего знать об этом, потому что никто ему не рассказывал, но все-таки знает. А Барри тогда был не таким толстым. Всего сто девяносто фунтов.
Линия. Снова она. Линия. Он не видел ее вот уже пять лет (разве что только во сне) и уже думал, что все кончено, но, похоже, ошибался. Она опять здесь.
— А вы в это время сидели у телевизора и слушали ее крики, — продолжает он. — Смотрели Рики Лейна и ели… что именно? Сырный торт Сары Ли? Мороженое? Не знаю. Но вы не обращали внимания. Пусть себе орет.
— Замолчите!
— Позволили ей вопить сколько душе угодно, и в самом деле, почему бы нет? Она проделывала это всю жизнь! Вы не глупы и понимаете, что это чистая правда. Такое бывает. Думаю, вам и это ясно. Вот и обрекли себя на роль героя в этакой маленькой пьеске Теннесси Уильямса, просто потому что любите поесть. Но знаете что, Барри? Рано или поздно эта страсть вас убьет. В глубине души вы этому не верите, но это чистая правда. Ваше сердце уже трепыхается в груди, как заживо похороненный, бьющий кулаками в крышку гроба. Интересно, каково будет таскать на себе еще фунтов восемьдесят — сто?
— Затк…
— Когда вы упадете, Барри, эффект будет, как от рухнувшей Вавилонской башни. Люди, ставшие этому свидетелями, будут толковать о случившемся еще долгие годы. Да вся посуда с полок попадает…
— Замолчите!
Барри стремительно садится. На этот раз он не нуждается в помощи Генри. И он смертельно бледен, если не считать двух ярких розочек, расцветших на щеках.
— …даже кофе из их чашек расплещется, а вы обмочитесь, совсем как она когда-то…
— ПРЕКРАТИТЕ! — визжит Барри. — ПРЕКРАТИТЕ, ВЫ, ЧУДОВИЩЕ!
Но Генри уже завелся. Он не может остановиться. Он видит линию, а когда ее видишь, нельзя притвориться, будто она не существует.
— …если вовремя не очнетесь от того ядовитого сна, в котором пребываете…
Только Барри ничего не хочет слушать, абсолютно ничего. Он выбегает из комнаты, тряся необъятными ягодицами, и исчезает за дверью.
А Генри сидит, не двигаясь, прислушиваясь к топоту целого стада бизонов в облике всего одного человека. Барри Ньюмена. Вторая комната пуста: у него нет секретаря, и с бегством Барри трудовая неделя окончена. Что ж, все к лучшему. Ну и влип же он!
Генри подходит к дивану и ложится.
— Доктор, — говорит он, — я опарафинился по полной программе.
— Как это случилось, Генри?
— Сказал пациенту правду. |