Они хохотали над человеком, которому он доверил последние свои семьсот долларов для игры на продовольственной бирже. И они с ним купили весь этот лярд. Сегодня он должен подняться. В десять, в пол-одиннадцатого — самый пик, и тогда видно будет.
3
Мимо белых скатертей, мимо стаканов и блистающего серебра, сквозь бьющий наотмашь свет длинная фигура мистера Перлса удалялась в темноту холла. Он выбрасывал трость и приволакивал огромный ортопедический башмак, ошибкой не включенный Вильгельмом в смету бедствий. Доктору Адлеру хотелось о нем поговорить.
— Несчастнейший человек, — сказал он. — Костное заболевание, которое постепенно его разрушает.
— Это такая прогрессирующая болезнь? — спросил Вильгельм.
— Очень тяжелая. Я научился, — сообщил ему доктор, — приберегать свое сочувствие для истинных страданий. Этот Перлс достоин жалости больше чем кто бы то ни было из всех, кого я знаю.
Вильгельм понял, что ему делают втык, и высказываться не стал. Он ел. Не спешил, наваливал еду на тарелку, пока не умял свои пышки и отцовскую клубнику, а потом еще остатки ветчины. Выпил несколько чашек кофе и, покончив с этим со всем, сидел, оторопелый великан, не зная, что с собой делать дальше.
Отец и сын невероятно долго молчали. Попытка Вильгельма произвести благоприятное впечатление на доктора Адлера начисто провалилась. Старик думал: и не скажешь, что он из хорошей семьи. Ну что за неряха мой сынок. Почему нельзя себя хоть чуточку приаккуратить? Как можно до такой степени опускаться? И совершенно же абстрактный какой-то вид.
Вильгельм сидел как гора. На самом деле отец был чересчур строг к его внешности. В нем была даже, можно сказать, некоторая изысканность. Рот, пусть большой, был тонко очерчен, лоб и нос с легкой горбинкой были благородны, белокурые волосы дымились сединой, но отливали и золотом, отливали каштаном. Когда Вильгельм служил в «Роджекс», он держал квартирку в Роксбери, две комнатки в большом доме с терраской и садом, в по утрам, когда свободен, в такую вот погодку поздней весной растягивался, бывало, в плетеном кресле, и солнце лилось сквозь плетево, солнце лилось сквозь дырочки, проеденные слизняками в молодом алтее, и сквозь высокую траву солнце подбиралось к цветам. Этого покоя (он забыл, что и тогда тоже были свои неприятности), — этого покоя нет уже. Да как будто и не с ним это было. Нью-Йорк, старик отец — вот она, его настоящая жизнь. Он отлично понимал: у него никаких шансов вызвать сочувствие отца, объявившего, что он его приберегает для истинных страданий. И сколько раз уже он зарекался лезть со своими делами к отцу, который хочет и, можно сказать, имеет право, чтобы его не дергали. И знал же Вильгельм, что, когда заговоришь о таких вещах, становится только хуже, совсем деться некуда, окончательная безнадега. Говорил же он себе: отцепись, парень. Только тяжелей будет. Но вот откуда-то изглубока подмывало другое. Если все время не держать неприятности в голове, того гляди совсем их запустишь, а это, он по опыту знал, уже полная гибель. И еще — как ни старался, он не мог себя убедить, что отца оправдывает возраст. Нет. Нет и нет. Я его сын, думал он. Он мой отец. Я сын, он отец, старый — не старый. И утверждая это, хоть и в полном молчании, он сидел и, сидя, задерживал отца за столом.
— Уилки, — сказал старик, — ты хоть уже спускался к купальням?
— Нет, папа, пока еще нет.
— А в «Глориане», знаешь ли, один из лучших бассейнов Нью-Йорка. Двадцать пять метров, синий кафель. Удивительно.
Вильгельм его видел. Когда идешь играть в джин, проходишь поворот к этому бассейну. Его не прельщал запах забранной кафелем хлорированной воды.
— Тебе б надо попробовать русские и турецкие бани, кварц и массаж. Насчет кварца я не большой поклонник. |