Изменить размер шрифта - +
Он склонял свою желтую голову, заглядывал под шляпку, видел ясное простое лицо, живые глаза, носик маленький, четкий и нежный, мучительно чистый овал. День был прохладный, но пахло хвоей на солнце в гранитном каньоне. К югу от Санта-Барбары все это было. — Ей сорок с чем-то, — сказал Вильгельм.

— Я был женат на пьянице, — сказал Тамкин. — Клиническая алкоголичка. С ней нельзя было в ресторан пойти: скажет, в уборную надо, а сама — в бар. Я уж барменов предупредил, чтоб ей ничего не давали. Но я люблю ее страстно. Она самая одухотворенная из всех женщин, с какими я имел дело.

— А где она сейчас?

— Утонула, — сказал Тамкин. — В Провинстауне, залив Кейп-Код. Видимо, самоубийство. Вполне в ее плане. Чего я только не пробовал, чтоб ее вылечить. Ибо, — сказал Тамкин, — по истинному своему призванию я целитель. Я уж сам мучаюсь. Глубоко страдаю. И рад бы бежать от чужих болезней, да вот не могу. Я сам себе дан взаймы, так сказать. Я принадлежу человечеству.

Лжец! — про себя припечатал Вильгельм. — Оголтелая ложь! Изобрел женщину, тут же ее укокошил, себя произвел в целители, и все это с серьезнейшим видом, так что на какую-то вредную овцу стал похож. Шиш на ровном месте, ноль без палочки, и ноги воняют. Доктор! Доктор бы мылся. Возомнил, что производит потрясающее впечатление, буквально шляпу снять приглашает, когда повествует о своей особе. Думает, у него богатейшее воображение, а воображения-то никакого, и тоже мне — блистательный ум. Но я-то, я-то хорош, и зачем я дал ему эти семьсот долларов?

Судный день, судный день. День, когда, хочешь не хочешь, придется пристально глянуть правде в глаза. Он тяжко дышал, деформированная шляпа наползала на золотисто-смуглое набрякшее лицо. Жуткий вид. Тамкин прохиндей, более того — он гнусняк. И более того — Вильгельм всегда это знал. Но он, видно, в глубине души прикинул, что если Тамкин за тридцать — сорок лет прошел огонь, воду и медные трубы, значит, он и из этой передряги вылезет, а заодно вытащит Вильгельма. И Вильгельм понял так, что он сидит на шее у Тамкина. И было такое чувство, что фактически он оторвался от земли и едет на другом человеке. Ноги болтаются в воздухе. А Тамкин пусть делает шаги.

Лицо доктора, если он, конечно, был доктор, не выражало тревоги. Но насчет выражений лица у него вообще небогато. Вечно толкует о спонтанных эмоциях, открытых рецепторах, свободных импульсах, а сам не впечатлительней ночного горшка. Когда гипнотическая сила подводит, он со своей толстой нижней губой кажется просто кретином. Иногда из глаз его глянет страх, такой приниженный, что даже его жалко. Вильгельм раза два ловил этот взгляд. Как собачий. Сейчас, пожалуй, такого не было, но он очень нервничал, Вильгельм не сомневался, хоть не мог себе позволить в открытую это признать. Надо было дать доктору время. Ни в коем случае не давить на него. Вот Тамкин и выдавал свои байки.

Вильгельм думал: я у него на шее — у него на шее. Швырнулся семистами любезными, и теперь никуда не денешься. Так что придется на нем ехать. Поздно. Уже не соскочишь.

— Знаете, — говорил Тамкин, — этот слепой старик Раппопорт, а он ведь почти совершенно слепой, — одна из любопытнейших фигур в нашем окружении. Э-э, если бы вы могли из него вытянуть его подлинную историю. Это что-то особенное. Мне он все рассказал. Часто слышишь о двоеженцах с тайной жизнью. А этот старикан никогда ничего ни от кого не скрывал. Такой весь из себя патриарх. Но послушайте только, что вытворяет. У него две семьи, совершенно отдельно, одна в Вильямсберге, другая в Бронксе. Обе жены всегда знали одна про другую. В Бронксе — та помоложе, сейчас ей под семьдесят. Как надоест ему одна жена, он уходит к другой. И тем временем разводит себе цыпляток в Нью-Джерси.

Быстрый переход