– А перчатки я ношу потому, что мне это нравится, – продолжал Активист так, словно его не перебивали, – и еще потому, что не имею дурной привычки оставлять свои пальчики где попало. Представь себе, что через час твое тело найдут в этой самой машине. Здесь нет ничего, что указывало бы на меня, а Миша никому не скажет. Правда, Мишук?
Тыква совершенно серьезно кивнул. С чувством юмора у него было туговато, зато он умел молчать и готов был пойти за Активистом в огонь. Очкарику это было отлично известно, и он испуганно поджался на заднем сиденье: Дынников шутить просто не умел, а с Активистом вечно невозможно было понять, шутит он или говорит всерьез.
– Расслабься, Телескоп, – сказал Активист, заметив, как вытянулось и побледнело синеватое от проступавшей сквозь кожу щетины лицо очкарика. – Это был просто пример. Помнишь, как в школьных учебниках по русскому языку писали: «Например: зима – зимний, мокруха – мокрый…».
– Тьфу, – сказал Телескоп и раздраженно раздавил сигарету в пепельнице. Курить ему расхотелось напрочь.
Тыква снова перестроился и свернул на 1812 года улицу, направляясь к Филям. Активист докурил сигарету и потушил окурок в стальной карманной пепельнице. Защелкнув круглую крышечку, он убрал пепельницу в карман и, поймав в зеркале заднего вида взгляд Телескопа, подмигнул ему.
– Не оставляй следов, – назидательно повторил он.
Вскоре Тыква остановил машину напротив голого сквера с мокро поблескивающими под дождем зябкими липами и лоснящейся от влаги чугунной витой оградкой. Подняв воротники, все трое выбрались под дождь и, перепрыгивая лужи, двинулись по тротуару. Активист широко и целеустремленно шагал впереди, глубоко засунув руки в карманы. Было самое начало четвертого, но из-за низких туч казалось, что уже наступил вечер. В густых темных волосах Активиста поблескивали дождевые капли, Телескоп ежился и вертел шеей, когда дождинки падали за воротник его турецкой кожанки, то и дело принимаясь протирать стекла очков, а Тыква сердито тряс головой и время от времени проводил короткопалой ладонью по коротко остриженным волосам. На плече у него висела серая спортивная сумка, и из всех троих именно он походил на бандита.
На углу возле гастронома их поджидал какой-то скукоженный субъект под сломанным коричневым зонтом, один край которого бессильно обвис книзу, как перебитое крыло летучей мыши. Субъект зябко переступал ногами в огромных, лопнувших по швам и совершенно раскисших от воды грязно-белых кроссовках и дымил сигаретой без фильтра, распространявшей тяжелый, удушливый смрад.
Увидев Активиста, он бросил бычок в лужу и подался вперед, но Активист прошел мимо него, как мимо пустого места, и обронил, не разжимая губ:
– Во двор.
Двор был старый, густо заросший корявой сиренью и старыми вполобхвата кленами. По случаю нелетной погоды скамейки перед подъездами пустовали, как и почерневшая от времени и непогоды беседка в глубине двора.
– Он дома? – спросил Активист у скукоженного субъекта.
– Дома, дома, – лязгая зубами не то от холода, не то от волнения, подтвердил тот.
Активист, едва заметно морщась, окинул взглядом небритую, испитую физиономию, сине-белую болоньевую курточку и замызганные, сильно обтрепанные джинсы, поправил рукой в перчатке узел галстука и спросил:
– Сколько, говоришь, он тебе должен?
– Четыре тысячи, – снова начиная неловко переминаться, ответил скукоженный. – Иди, говорит, на хер, не брал я у тебя никаких денег…
– Ша, – оборвал его Активист. – Это я уже слышал.
Спрашиваю в последний раз: деньги он брал? Если узнаю, что ты пошутил, это будет твоя последняя шутка. |