Изменить размер шрифта - +

Именно здесь, в видении Каны Галилейской, в последний раз перед концом раскрыл он свои крылья; цепь, которой он был прикован «к неподвижному столбу», к старому историческому христианству, окончательно порвалась – и он полетел. Но последнее звено этой цепи слишком глубоко вросло в сердце Достоевского, так что он мог оторвать ее от себя только вместе с сердцем; он улетел от нас в вечность: конец «Братьев Карамазовых» был концом самого Достоевского.

И не простою случайностью было то, что он умер, не кончив этого величайшего из всех своих созданий. Так и должно было, не могло иначе быть. Предмет следующих, ненаписанных частей романа составляла дальнейшая судьба Алеши, совершение того религиозного подвига, который завещал ему старец Зосима. «Главный роман – второй, – говорит сам Достоевский, – это деятельность моего героя уже в наше время, именно в наш теперешний, текущий момент». В написанном романе доводит он Алешу только до нового религиозного созерцания; но неизбежное следствие этого созерцания – новое религиозное действие – не совершилось, может быть, даже не начало совершаться и в «наш теперешний, текущий момент» – в самой жизни, в самой русской действительности. Конец «Братьев Карамазовых» оказался невозможным для Достоевского, потому что конца этого не было в жизни. И, как бы почувствовав, что сделал все, что можно сделать, Достоевский вовремя ушел из жизни – умер.

Л. Толстой остался жить. Но «Анна Каренина» была для него, как и «Братья Карамазовы» для Достоевского, тем роковым рубежом творчества, за который ему не суждено было переступить: впоследствии создал он произведения, может быть, не менее сильные (например, «Смерть Ивана Ильича», «Крейцерову сонату»), но никогда уже не возвышался ни до чего равного «Анне Карениной» по художественному самообладанию и гармоничной стройности. И, как бы тоже почувствовав, что сделал в жизни, в художественном и религиозном созерцании все, что можно было сделать, Л. Толстой вовремя ушел из этой подлинной жизни своей в жизнь призрачную, мертвую, в отвлеченные «умствования», в напрасные попытки религиозного действия – тоже умер.

Таким образом «Анна Каренина» – видение святой, хотя лишь бессознательною, языческою святостью, рождающей, умирающей плоти, в символическом сопоставлении смерти Анны с родами Кити, видение Бога-Зверя, подземного Старичка, который делает свое «страшное дело в железе» над всякою живою плотью у Л. Толстого; и «Братья Карамазовы» – видение святой, уже сознательною христианскою святостью, воскресшей плоти, видение Бого-человека в «Кане Галилейской» у Достоевского – вот две крайние, высшие точки, которых достигла русская литература. Далее не пошла она, потому что сама русская действительность, повторяю, не пошла далее. За этими двумя вершинами начинается перевал через какой-то великий горный кряж, то постепенный, то стремительный спуск, начинается непоправимое одичание, запустение, как бы внезапное иссякновение всех живых родников русского слова. Являются новые маленькие таланты, даже маленькие гении; но в их явлении нет необходимости. Это не главные реки, даже не притоки главных рек, а пустынные речки, которые не обозначаются на географических картах – из песка родились и пропадут в песке. Одни пишут, потому что другие читают; но и в том, как пишут, и в том, как читают, нет сознания того, что нельзя было бы жить, если бы не существовало написанного и прочитанного. Самое важное из происходящего ныне в России происходит вне литературы, помимо нее, даже вопреки ей; великое русло жизни уклонилось в сторону, глубокие воды отхлынули, – и литература осталась на мели. То, о чем теперь мы говорим и думаем, важнее, нужнее того, о чем мы пишем: самого важного и нужного просто не принимает, не выносит современная литература: это жидкость такой плотности, что предметы с удельным весом пробки и щепок всплывают на ее поверхность, а все более твердое, веское идет ко дну.

Быстрый переход