Когда Поппи вел беседы с моей мамой, да и вообще любые деловые переговоры, он не заикался; а голос его, даром что тихий, звучал твердо и свидетельствовал о том, что этот человек живет в свое удовольствие и может за себя постоять. Заходившие ко мне после уроков подружки при виде его непременно спрашивали: «Это кто – Поппи Каллендер?» Каждой было в диковинку видеть его в знакомом доме и слышать, что он способен говорить по-человечески. Мне до того претила его связь с нашей семьей, что каждый раз хотелось ответить: «Ничего подобного!»
Об интимной жизни Поппи было известно немного. По слухам, таковой у него не было вовсе. Люди судачили, что он – не такой, как все, но в прямом смысле: просто не такой, как все, то есть необычный, нелепый, непонятный. Этим емким выражением покрывались и вытаращенные глаза вкупе с заиканием, и толстый зад, и захламленная хибара. Не знаю, что им двигало – отчаянная храбрость или нехватка здравомыслия, – когда он решил пустить корни в Далглише, где его уделом было сносить оскорбления и неуместную жалость. Впрочем, здравомыслия у него и впрямь было чуть, раз он стал приставать к двум ехавшим в стрэтфордском поезде бейсболистам.
Для меня осталось загадкой, насколько хорошо моя мать знала Поппи и как истолковала для себя его роковой шаг. Несколько лет спустя в газете написали об аресте некоего преподавателя колледжа, где я училась: тот подрался в баре из-за своего партнера. Мама тогда спросила меня: он приятеля защищал, что ли? Пусть бы прямо так и написали. А то – «партнера».
В другой раз она сказала: «Бедняга Поппи. Затравили его. А ведь он по-своему очень башковитый был. В наших краях не всякого примут. Не положено. Вот так-то».
Для деловых разъездов моя мать пользовалась фургоном Поппи, а иногда садилась за руль и в выходные, когда Поппи уезжал в Торонто. Если не требовалось везти с собой партию товара, он предпочитал поезд – это, напомню, его и сгубило. Наша собственная машина пришла в такое плачевное состояние, что ездить на ней можно было разве что в Далглиш и обратно. До наступления Великой депрессии мои родители, как и многие их земляки, владели по меньшей мере одной полезной вещью, такой как автомобиль или плавильная печь, но со временем их имущество обветшало и уже не подлежало ни ремонту, ни замене. Когда нам удавалось завести свою машину, мы ездили на озеро (конечно, только летом), а однажды добрались аж до Годрича. Изредка навещали папиных сестер, живших в сельской местности.
Мама всегда говорила, что у отца родня со странностями. Первая странность заключалась в том, что у его родителей было семь дочек и только один сын, а вторая странность – в том, что шестеро из восьмерых отпрысков до сих пор жили все вместе там, где появились на свет, – в родительском доме. Одна сестра умерла в юности от брюшного тифа; мой отец уехал из тех мест. А оставшиеся шестеро и сами по себе были не от мира сего, по крайней мере, так в ту пору виделось со стороны. Последыши, отзывалась о них моя мать, осколки ушедшего поколения.
Не помню, чтобы они приезжали к нам в гости. Их отпугивали дальние вылазки и вообще города, пусть даже такие скромные, как Далглиш. Это ведь миль четырнадцать или пятнадцать, а машины у них не было. У себя они на погляденье всем раскатывали в двуколке, запряженной лошадью, а зимой – в запряженных лошадью санях. Время от времени им, наверное, все же приходилось бывать в городе: как-то раз я увидела на улице двуколку, которой правила одна из отцовских сестер. У двуколки был громоздкий откидной верх, похожий на черный капор, и моя тетка (которая – не знаю), примостившись боком на облучке, старалась не поднимать взгляд, насколько это возможно, когда у тебя в руках вожжи. Став объектом всеобщего внимания, тетка, похоже, невыносимо страдала, но крепилась – съеживалась, но крепилась – и при этом являла собой такое же диковинное в своем роде зрелище, как и Поппи Каллендер. |