– Тоже мне уела.
Невзирая на расхождение в деталях, каждая считала, что в судьбе их семьи была какая-то трагедия, какая-то неведомая катастрофа и что у них за спиной, за незримой чертой, в Англии, остались и земли, и дома, и воля, и честь. Да и возможно ли было мыслить иначе, если они еще помнили своего деда?
Тот служил на почте в Форк-Миллсе. Жена его (то ли соблазненная горничная, то ли какая другая) умерла, родив ему восьмерых детей. Как только старшие пошли работать и стали вносить в семью деньги – о таком баловстве, как образование, речи не было, – отец семейства уволился с работы. Непосредственным поводом стала ссора с начальником почты, но дед и без того не собирался больше гнуть спину, а твердо решил сидеть дома, на содержании у детей. По всему это был джентльмен: начитанный, красноречивый, с чувством собственного достоинства. Дети спорить не стали: они тянули свою лямку, растили собственных детей (ограничиваясь двумя-тремя, преимущественно девочками) и отправляли их учиться в школу предпринимательства, в педагогическое училище, на курсы медсестер. Среди этих девочек были моя мама и ее двоюродные сестры; они частенько рассказывали про своего эгоистичного, своенравного деда и никогда – про честных тружеников-родителей. Уж такой он был сноб, повторяли они, но красавец, даже в старости, а какая осанка! Как он умел срезать любого, припечатать словом. Однажды, когда он оказался в – Торонто, причем не где-нибудь, а на главном этаже торгового центра «Итон», к нему бросилась жена шорника из Форк-Миллса, безобидная, недалекая женщина, которая воскликнула: «Ой, ну до чего ж приятно друзей повстречать вдали от дома!»
«Мадам, – изрек дедушка Шадделей, – вы мне не подруга».
Подумать только! – приговаривали они. «Мадам, вы мне не подруга» . Старый сноб. Расхаживал, вздернув голову, как гусак на выставке. А еще был случай – слег он с простудой, и другая соседка, женщина из низов (это он сам так выражался: «из низов»), оказалась настолько добра, что принесла ему супу. А он, сидя у дочери на кухне (даже не имея собственной крыши над головой), парил ноги и, по сути, уже дышал на ладан, но даже не соизволил обернуться и предоставил дочери рассыпаться в благодарностях. Ту женщину он презирал, потому что говорила она с ошибками и ходила без зубов.
– А сам-то! У него к старости ни одного зуба не осталось!
– Таракан заносчивый!
– Как пиявка к детям своим присосался.
– Гордыня и тщеславие. Вот его суть.
Но рассказывая со смехом эти истории, они сами раздувались от гордости, ворковали, как пташки. Им было приятно, что у них такой дед. Они понимали, что хамить людям другого круга возмутительно, что кичиться собой нелепо, в особенности если у тебя у самого беззубый рот, но в каком-то смысле дед вызывал у них восхищение. Да-да. Они восхищались, что он оскорблял трудягу-почтмейстера, хотя тот не принимал его всерьез; что он заносился перед соседями, демократически настроенными гражданами Канады, хотя и те не принимали его всерьез. (Ой, бедолага, сокрушалась беззубая соседка, не признал меня, да что с его взять.) Вероятно, их даже восхищало его решение существовать за чужой счет. Джентльмен, твердили кузины. Отзываясь о нем с иронией, они тем не менее были в восторге от своего деда.
Я этого понять не могла – ни тогда, ни позже. Во мне слишком сильна была шотландская жилка, отцовская кровь. Мой отец даже мысли не допускал, что есть люди ниже – или выше – его. Поборник равноправия, он не имел привычки, как сам говорил, «прогибаться», заискивать или кичиться и держался с каждым как с ровней. Это же правило усвоила и я. Впоследствии мне случалось задумываться, не была ли такая позиция следствием парализующей осмотрительности, а не только благородных принципов; не скрывалось ли у нас в глубине души нетронутое и непобедимое чувство превосходства, какое и не снилось моей маме и ее кузинам с их невинным снобизмом. |