Возиться на огороде у Маруси не было никакой охоты. Так, прополола кое-что... Не создана она была для крестьянского труда, что и говорить. Однако размышляла волей-неволей, что будет делать с урожаем, если тетушка все же вскоре умрет. На чем вывозить картошку в город? Оно бы, конечно, не худо, да ведь копать ее не раньше сентября... Неужели до сентября тут сидеть и как бы ждать теткиной смерти? Неладно, нехорошо... Да и к учебе нужно в сентябре возвращаться...
Совсем худо стало, когда девушка услышала, как тетка плачет по ночам. Плачет и разговаривает во сне. Сначала Маруся решила, что кто-то есть в доме, а потом поняла, что тетка говорит сама с собой – вернее, с мужем, которого видит во сне.
– Что ж ты ни весточки, ни словечка... – жалобно бормотала больная. – Как воришка, который прокрался в дом, украл – да и сбежал. Неужели правду говорила Дашка, мол, ты и меня так же покинешь безжалостно, как ее покинул ради меня?
Ах, вот, значит, что развело сестер... Правильно Марусе тогда еще, в городе, показалось, будто в голосе матери звучит неизбывная ревность. Что ж он за человек был, Вассиан Хмуров, если две старые женщины по нему до сих пор убиваются?
Конечно, старые! Марусе девятнадцать, значит, матери ее – уже тридцать восемь, а тете, которая на два года старше, аж сорок. Седая древность, словом.
В ту ночь Маруся так и не заснула. А утром поднялась чуть свет, тихонько оделась и осторожно, стараясь не ступать на скрипучие половицы посреди горницы (идти надлежало по стеночке, тогда можно добраться до двери бесшумно), вышла на крыльцо. Поплескала в лицо из бочки с дождевой водой, ею же пригладила коротко остриженные волосы (забыла причесаться, но не возвращаться же за гребешком) и села на ступеньках, поеживаясь от приставшей к мокрому лицу и волосам утренней прохлады.
Роса щедро сверкала на траве, что значило – день будет жарок. Маруся подумала, что лучше бы она росой умылась. Как в сказке. Умываешься росой – красавицей станешь, что всем известно. Ах, да кому нужна ее красота, которая тут, в деревне, вянет? Понятно, почему мать стремглав выскочила за Николая Павлова, хоть он и невзрачен собой, и к рюмочке то и знай приложиться норовит, – это было единственное средство вырваться из скучного – мучительно-скучного! – Падежина. Да еще после того, как сестра отбила ухажера. Небось Даше было все равно, за кого замуж идти, лишь бы не в омут головой...
Так жалко стало и мать, и тетку, и, главное, собственную пропадающую жизнь, что у Маруси слезы навернулись на глаза и одна даже капнула на голую коленку. А коленка была поцарапана, и царапину неприятно защипало. Маруся чуть наклонилась, чтобы коленку подолом вытереть, и тут ей в глаза бросилось что-то белое в щели меж ступеньками.
Она наклонилась и посмотрела поближе. Там лежала какая-то бумажка, покрытая синими разводами.
Громко затопало – мимо пронеслись две пары ног. Одни были Лешего – в нормальных теплых зимних ботинках. Другие хозяйские, в смысле Феича, – в какой-то обувке, которую нельзя было назвать другим словом, как пимы. Не то чтобы Алёна совершенно точно знала, что такое пимы, но в ее представлении они были чем-то вроде обрезанных валенок, подшитых резиной. Именно подшитых, а не вставленных в калоши! Такую обувку и носил Феич.
Хлопнула дверь, и Алёна поняла, что мужчины убежали ловить злоумышленника, а она осталась одна. Сделалось по-настоящему жутко – она ведь не могла без посторонней помощи поднять кресло. Конечно, ничего страшного, Леший и Феич придут назад и вернут ее в нормальное состояние, а все же... Ох, уж поскорей бы они возвращались!
Раздался шум. Что-то хлопнуло – наверное, открылась и закрылась дверь.
– Феич! – радостно позвала Алёна. – Леший! Скорей переверните меня, а то я уже не пойму, где верх, где низ, все в голове смешалось!
– Феич и ваш приятель на улице, ловят кого-то, – раздался незнакомый голос. |