|
Но, — прибавил он, — если он мог меня съесть, то туда мне и дорога. Вот Марину не заставишь сидеть в редакции, ей нужны жизненные просторы — ездить, писать. А я… Так, видно, до конца буду протирать свой ширпотреб на этом окаянном месте.
Но он любил это окаянное место. Любил редакцию, ревновал к каждой интересной статье в другой газете. Никто лучше него не учил практикантов, никто пристальней не приглядывался к новым людям, пришедшим в редакцию. И это он сказал Поливанову, когда тот принес в редакцию письмо, найденное в чемодане майора Кононова:
— Вот вы и поедете. Давно пора. Не спорьте. Поедете.
Зачем я ему понадобился? — думал Поливанов, отворяя дверь в кабинет Савицкого. Савицкий сидел над макетом полосы и что-то вымерял строчкомером. Он поднял усталые глаза и жестом пригласил Поливанова садиться.
— Это не очерк, — сказал он Глебову, сотруднику отдела науки, — не очерк, а восемь страниц Нагорной проповеди. Понятно? Верни в отдел.
Глебов проворно схватил какие-то гранки и умчался. Савицкий подпер щеку ладонью и сказал:
— Поздравляю, дорогой друг, с боевым крещением.
Что он мелет? Он ведь еще не читал статьи?
— Я не о статье, — сказал Савицкий, словно угадав его мысли. — Я о другом. Поздравляю с первой анонимкой. В редакцию пришло письмо, в котором сообщается, что вы родственник Кононовых.
— Очень интересно.
— Да, конечно. Это правда, что вы остановились у них?
— Правда.
— Послушайте, но ведь это журналистская азбука: нельзя останавливаться у людей, которых собираешься защищать.
— А если собираюсь ругать?
— Тоже нельзя. Гостиница — вот резиденция журналиста. Нейтральная зона. Независимость. Запомните это раз и навсегда.
— Есть запомнить.
— Идите и больше не грешите.
— Есть не грешить.
— В письме говорится, что вы младшего Кононова таскали по городу на руках. Было дело?
— Было.
— А зачем, собственно?
— Мальчишка устал. Почему не взять его на руки?
— Да зачем он за вами поплелся?
— Знаете что, Леонид Евгеньевич, вот скоро очерк придет с машинки, прочитаете и поймете. Или не поймете, это уж как выйдет. А объяснять я вам ничего не могу.
…Поливанов послонялся по коридорам, забрел в читальню, посмотрел свежие журналы. Ровно через час он заглянул с порога в машинописное бюро.
— Десять страниц, — сказал главный машинист, — и доложу вам, очень толково написано. Зацепили.
Поливанов взял очерк, отыскал пустую комнату и стал читать. То ему казалось: хорошо. То вдруг он непреложно понимал: из рук вон плохо. Одно только он знал твердо: может, нельзя журналисту останавливаться у людей, которых он хочет защищать, но если бы он зашел к Кононовым, чтоб, как говорят, «проверить факты», он ничего не мог бы написать. Надо было там пожить. И посидеть с ребятами у печки. И походить с Колей по городу. И поговорить с Сергеем в затихшей комнате. «Выручите?» — услышал он снова. «Выручу». Не будь всего этого, он не написал бы очерка, нет, не написал бы. А хороший вышел очерк или плохой, этого он не знал.
Очерк напечатали. Держа в руках газету, Поливанов испытывал чувство, похожее на то, с каким впервые взял на руки новорожденную Катю: это мое? Неужели это незнакомое, непонятное — мое?
На летучке его очень хвалили. Критиком был Голубинский, и он не пожалел слов: «талантливо… глубоко… живописно… видишь людей… слышишь страстный, заинтересованный голос публициста». |