Постучал по мозолистой ладони, вытряхивая хлебные крошки.
— Я жду.
Поняв, что царь не шутит, Эхананан приблизил камышину к губам и она издала протяжный и чуть скулящий звук, как будто в ней ожил голод шакала. Перебирая пальцами по вырезанным отверстиям, молодой пастух сначала возвысил добытый звук, потом возвысил еще, и тут же направил вниз. Так делал раз за разом до пяти раз.
— Хватит, — сказал царь, открывая подернутые влагой затаенного отчаяния глаза, — уж больно проста твоя музыка.
Какое–то время он молчал, глядя в невидимый из–за испарений потолок.
— Может быть, не твоя это вина, а камыша.
Авенир, подчиняясь незаметному жесту господина, подал Эхананану большую критскую кифару, сделанную из рогов кедронского оленя, украшенную лазуритом и серебром. Пастух пробежался пальцами по струнам, они отозвались слишком вразнобой.
— Не умеешь взять музыку от нее?
— Нет, господин, я и вижу такую впервые.
— Тогда должен знать, что и первейшие мастера игры на кифаре, которых мне удалось сыскать в Фимне, Цере, Вифсамисе, Лахисе, Анаве уклонились от встречи с НИМ. Убоялись ЕГО великого искусства.
Пастух недоуменно повел головой.
— Другое я представлял себе дело здесь — прекратить поношение сорокадневное Израиля. Что мне в кифарной игре?!
Вновь опустив веки, царь продолжил, словно и не услышал возгласа собеседника.
— Но оставим струны. Может статься твоя сила в голосе?
— Моя сила — ловкие руки, быстрые ноги, меткий глаз!
Авенир поднял руку, Эхананан остановился, а царь продолжил.
— Все пастухи поют по ночам. Кто овцам, кто звездам. Спой теперь мне.
Молодой пастух посмотрел на угрюмого военачальника, больше смотреть было не на кого. Он пытался определить, не смеются ли над ним. Нет, над ним никто не смеялся. Надо было петь. Эхананан запел. Просил Господа сохранить его малое стадо от волчьих зубов, и от холодного ночного ветра, просил, чтобы ручей не пересох, и снег не пошел в этом году. Песня была длинная, мотив варварский, голос хрипловатый. Выходило нехорошо. Пастух сам остановился, почувствовав, что уже надо остановиться.
Спустя молчание царь сказал.
— Песня от простого сердца. При моем войске были лучшие храмовые псалмопевцы. Они услаждали мой слух и возвышали мой дух, и я считал себя властителем красоты слушая их, и видел Израиль воистину избранным перед всеми племенами. Я велел им пойти к НЕМУ и показать себя. Они отказались, сказали, что не смеют и боятся, что они никто перед НИМ.
— Что мне красота речений. Одно верно знаю — необрезанный не может возводить клеветы на воинство Бога Живого.
Царь вдруг быстро сел на ложе, опершись ладонью о львиную голову.
— Но может ты пророк–прозорливец? Может, имеешь наущение от Бога, и выйдешь перед необрезанным, и смутишь ЕГО!
— Молод я, и пастух, как же мне прозревать и пророчествовать? Не в моих то силах.
— Когда бы только не в твоих. — С болезненным сарказмом в голосе воскликнул царь. — Нет пророка в моем войске. Я звал Самуила, он не пришел, и не откликнулся. Если Самуил боится выйти перед НИМ, как же Саул может победить! ОН высылает, и уже сорок дней, возвестить над всей долиной, и над всем войском, что Израиль беззвучен, бессловесен и беспросветен. И где же здесь клеветы?!
Услышав эти слова, Эхананан подумал, что царь сидя бредит в густом благовонном настое, и все утопает в этом бреду. И светильники, и длиннобородый, безмолвный Авенир, и он сам, пастух с палкою.
— Бог оставил меня, и оставил Израиль, за грехи наши.
— Не слова лишь одни, все эти слова?
— Ни один из моих воинов, пятидесятиначальников не поднимет копья видя, что дух Израиля повержен красотою и мудростью необрезанного. |