— Милава, — ответил, как огрызнулся, Юлий.
И еще одно, не одно — мучительную череду мгновений спустя, когда те двое, что стонали в объятиях, не замечая онемевших свидетелей, начали валиться на покрытый ковром пол, Юлий сказал делано небрежным и жалким оттого голосом:
— Может, кончим на этом?
— Не знаю, как это сделать, — с какой-то униженной поспешностью отозвалась Золотинка. — Я открыла наши души… Теперь не закрыть.
Словно опомнившись, она резко опустила голову на грудь и зажмурилась. Но не могла не слышать, как шуршат одежды, с шорохом скользит шелк, раздаются подавленные вздохи, невнятные, затонувшие в похоти слова.
Юлий — тот, что на скале, — цедил неразборчивые ругательства и раскачивался, отмахивая кулаком, словно испытывал необоримое побуждение броситься на соперника — на самого себя — того что копался сейчас в завязках, пуговках и застежках сомлевшей женщины.
А Золотинка едва жила, оглушенная до такого мучительного сердцебиения, что должна была упереться в землю и шевелить плечами, чтобы высвободить из тенет сердце.
Раздавленная, она поползла от края пропасти прочь и непонятно как — по ошибке или по извращенной потребности мучаться — вскинула невольно глаза. И то, что увидела: голый зад, раскинутые ноги — заставило ее вскрикнуть, без звука разевая рот… Кинулась ничком на скалу.
«Скорее, скорее, скорее… прекратите… я не могу», — дрожала она в беспамятстве и все вскидывала плечи, чтобы не зашлось, не остановилось схваченное клещами сердце.
Она не понимала времени, ничего, кроме муки. И когда почувствовала руки Юлия — не поняла. Она не сопротивлялась, потому что не понимала. Он пытался приподнять, она поддалась.
Юлий обнимал ее молча и тихо, они прижимались друг к другу, как испуганные, потерявшиеся в лесу дети.
То, что творилось перед скалой, давно кончилось. Может быть, происходило нечто другое. Может быть, многое успело произойти вокруг, меняясь, а они все сидели, обнявшись, перебирали друг друга руками, чтоб захватить покрепче, — просто держали, ничего не замечая вокруг. Вздыхали, соприкасаясь мокрыми щеками, мешая слезы… благодатные слезы… слабый утешительный дождик посреди засухи. Временами кто-нибудь говорил — несколько случайных, но добрых слов. А целоваться не смели, сторонились они поцелуев, как кощунства. Ничего, кроме братских, исполненных внутренней грусти объятий.
Они забыли время. Они не торопили его, зная, что время лечит… лечит, позволяя вздохнуть грудью, осторожно, несильно вздохнуть, так только, чтобы не поднять засевшей на дне души боли.
Светлая печаль не оставляла их, когда они пересмеивались и неясно чему хихикали, наткнувшись случайно в глубинах памяти на маленькую девочку в золотых кудряшках. «Суй лялю!» — говорила малышка, напрасно пытаясь убежать от морской волны, а далеко раскатившаяся пена слизывала нарисованных на твердом мокром песке человечков. Слизывала и растворяла в себе столько раз, сколько девочка успевала рисовать, торопливо вычерчивая палочкой точки, кружочки и черточки, которые должны были одушевить песок жизнью. «Суй лялю!» — говорила она Поплеве, полагая, что большой, всемогущий взрослый нарисует такого ловкого и жизнерадостного человечка, что не слизнет его никакая волна… что, может быть, не слизнет, что нужно повторить опыт в десятый и двадцатый раз, чтобы переупрямить ленивое и равнодушное к судьбе человечков море.
И Юлий сжимал свою девочку, прекрасную девушку с белыми волосами, которая хранила в себе мистическую связь с давно затонувшей в волнах прошлого существом, той славной малышкой, что лепетала свое доверчивое «суй лялю!»
Юлий смотрел на Золотинку просветленными, умытыми грустью глазами, и в этом взгляде было восхищение, была жалость, в которой нуждается все живое, жалость, которая давала ему право и необходимость стать вровень с великой волшебницей Золотинкой, стать рядом, подняться в потребности защитить и уберечь. |