Изменить размер шрифта - +
Утром в субботу Инид позвала девочек, игравших под крыльцом, чтобы они посмотрели, какая мамочка хорошенькая. Миссис Куин, только-только после утреннего умывания, лежала в чистой ночнушке, ее тонкие, редкие светлые волосы были зачесаны назад и завязаны синей лентой. (Инид вооружилась этими лентами, когда стала работать сиделкой у больных женщин, а еще она припасла бутылку одеколона и кусок душистого мыла.) Она выглядела хорошенькой, или, во всяком случае, можно было заметить, что когда-то она была очень миловидной: высокий лоб, точеные скулы (теперь они едва не протыкали кожу, словно китайские дверные ручки), огромные зеленоватые глаза, а еще прозрачные, как у ребенка, зубы и маленький упрямый подбородок.

Дети вошли в комнату послушно, но без малейшего энтузиазма.

Миссис Куин сказала:

— Убери их от моей кровати. Они грязнули.

— Они просто хотели с вами повидаться, — сказала Инид.

— Ну повидались, — сказала миссис Куин, — а теперь пусть уходят.

Такое обращение, похоже, детей ничуть не удивило и не смутило. Они посмотрели на Инид, и та сказала:

— Ну ладно, теперь вашей мамочке пора отдохнуть.

И девочки убежали, хлопнув кухонной дверью.

— Не могла бы ты запретить им это делать? — сказала миссис Куин. — Каждый раз мне будто кирпич бросают на грудь.

Можно было подумать, что две ее собственные дочери — это пара шумных сирот, которых она из милости приютила на неопределенное время. Но именно так вели себя некоторые люди, прежде чем погрузиться в умирание, а иногда и до самого смертного часа. И даже человек более мягкий по натуре — казалось бы, — чем миссис Куин, мог начать рассказывать, как сильно ненавидят его/ее собственные братья, сестры, мужья, жены, дети и как все они обрадуются его/ее смерти. И это на исходе мирной, полной радостей жизни среди любящей семьи, без малейшего повода для подобных истерик. Обычно эти истерики проходят. Но зачастую последние недели и даже дни своей жизни больные обмусоливают старые распри и обиды или хнычут о том, как несправедливо их наказали семьдесят лет назад. Как-то раз одна женщина попросила Инид принести ей из буфета фарфоровое блюдо с синим китайским узором. Инид решила, что больная просто хочет напоследок полюбоваться красивой вещицей, но оказалось, она захотела истратить оставшиеся силы — и откуда только взялись? — на то, чтобы вдребезги разбить блюдо о стойку кровати.

— Ну вот, теперь я знаю, что сестрицыны лапки его не загребут, — сказала больная.

А еще люди часто ворчали, что родня навещает их, чтобы только позлорадствовать, и что это доктора виноваты в их страданиях. Не переносили одного вида Инид за ее бессонную выносливость, за терпеливые руки и за то, как восхитительно уравновешенно струятся внутри нее жизненные соки. Инид к этому привыкла и была способна понять, в какой беде оказались эти люди, как тяжко им умирать и что тяжесть доживания порой заслоняет даже саму смерть.

Но с миссис Куин она растерялась.

Вовсе не потому, что не могла обеспечить ей комфорт. А потому, что не могла себя заставить. Инид не могла побороть отвращение к этой обреченной и несчастной молодой женщине. К этому телу, которое ей приходится обмывать, обрабатывать присыпкой, утешать ледяными и спиртовыми компрессами. Теперь она понимала, что люди имеют в виду, когда говорят, что ненавидят болезнь и больные тела, понимала женщину, сказавшую ей однажды: «Просто не представляю, как вы можете этим заниматься. Я никогда не стала бы медсестрой, это единственное, чего я никогда бы не смогла делать». Она не выносила именно это тело, все очевидные проявления его болезни. Этот запах, эти пятна, эти заморенные соски и эти жалкие беличьи зубы. Во всем этом она видела печать злонамеренной порчи. Она была ничуть не лучше миссис Грин, вынюхивающей разгул скверны.

Быстрый переход