После операции я даже самой себе нравлюсь.
К этой теме вернуться им больше не пришлось.
…Помню, как я шестилетним входил в комнату к бабушке после какой-то невнятной отлучки. Ей было скверно с сердцем, но на следующий день — 10 мая — уже назначили репетицию. Я вошел в комнату с зашторенными окнами, увидел повернутое в профиль лицо, книгу, выпавшую из рук, и ее, неподвижно лежащую на одеяле, и, простояв сколько-то минут, вышел. Я точно знал, что произошло, но в силу какой-то странной деликатности, свойственной детям, а может, просто потому, что впервые увидел смерть, счел нужным показать, что ничего не понял: смерть в детстве иногда представляется чем-то постыдным.
«Последнюю жертву» заканчивал Завадский.
Ушел один из немногих, а то и единственный человек, которому Орлова могла верить в театре.
Эпизод с Тугиной оказался только эпиграфом к тому, что происходило дальше.
История последнего фильма, в котором снималась Орлова, обернулась историей болезни. Малоизученной болезни, называемой «временем», — без каких-либо социальных смыслов, которые любят вкладывать в это слово.
Когда все конфликты разрешены или начинают казаться несущественными, время становится последним недугом, на который уходят оставшиеся силы.
Считалось, что в этом фильме Александров подставил Любочку: старый, плохо соображающий режиссер, уже не отдающий отчета в том, что происходит в современном кино, продолжающий смотреть на жену глазами своей молодости, поставил в конце ее пути жирную невыводимую кляксу.
Увы, это только часть правды. Все было намного сложнее и драматичнее, чем это виделось историкам кино, знакомым и близким. Проще всего представить Орлову жертвой старческой расслабленности мужа. Дело, однако, в том, что время было немилосердно к обоим.
Еще в конце шестидесятых в гостиной дома № 14 на улице Лебедева-Кумача перед горевшим камином читались на пробу кусочки сценариев, строились планы. Потом это стало происходить все реже и реже. В семидесятые Александрова уже больше устраивало читать чужие сценарии, нежели писать свои. Он с удовольствием консультировал одно из творческих объединений «Мосфильма» по широкому, что называется, кругу вопросов, записывал фрагменты мемуаров, выезжал в творческие командировки, по-прежнему заседал в президиумах. Он с удовольствием принимал гостей из-за рубежа, фотографировался с очаровательной Кардиналле, с Мастроянни, Феллини.
Приезжали какие-то французы, и Любочка (открытая светлая кофточка, кремовые брюки), с неподражаемой игривостью представляла появившуюся родственницу с сыном:
— Это моя внучка, а это мой правнук!
— Не может быть! — удивлялись французы.
Просияв, Григорий Васильевич вновь рассказывал анекдот итальянского епископа, а после приема с удовольствием отдыхал наверху, в рабочем кабинете, пока Любочка примеривала новое платье для очередной концертной поездки. Все было очаровательно.
«И он позволяет ей ездить по этим дырам?!» — говорили знакомые.
Как будто если бы не позволял, то тут же написал бы дюжину первоклассных сценариев.
В том-то и дело, что это Орлова усаживала его за стол. Это она брала с него слово, что к ее дню рождения или к их общему Дню в апреле этот удивительный сценарий будет готов. Она была уязвлена историей с Марецкой. Она поняла, чем могут обернуться ее последние годы в театре. Все так непрочно, так зыбко, и нет ничего, кроме «…Сэвидж», а ей уже семьдесят, и скоро никакие световые ухищрения и выборы ракурсов не спрячут старческий оскал и шею — эту вечную доносчицу на службе у возраста.
Иногда ей казалось, что Гриша просто боится очередного провала и не знает, как подступиться к теме. То, что он ей читал время от времени, было странной смесью «старого» дребезжания и ненавистного ей модернизма с кукольными личиками ее предыдущих воплощений. |