Расплакавшийся мальчик — обиженный и не понявший: за что?!
Он действительно часто начинал плакать. Особенно с возрастом. Когда говорил о прошлом, рассказывал об Улановой. Запрокидывал голову и, быстро-быстро хлопая веками, пытался закатить обратно непрошеную слезу.
И рафинадная фраза таяла на дне очередного воспоминания.
Его передразнивали. Его показывали. Это было нетрудно. Характерно подчеркнутая артикуляция, легкое пришептывание, вскинутые брови и руки — вот и «Ю-А».
Тот, кто хоть раз видел Завадского, узнает его даже по самому приблизительному показу. Даже если не видел его самого, а лишь эти актерские показы.
Ирину Вульф называли его правой рукой, и мне доставляет особое удовольствие привести тут ее изящное, способное кому-то показаться нелицеприятным (а на самом-то деле такое почетное) театральное прозвище: «Кобра». По-моему, замечательно! Скрученная в тугие кольца, готовящаяся к прыжку кобра, охраняющая свое театральное гнездо.
«Старуха», «Кобра» — и Любочка оказалась в этом гнезде — среди своих. Это было еще то время, когда понятие «свой круг» не отзывалось снобизмом. Хотя бы потому, что круг, к которому принадлежали три эти женщины, стремительно сужался, заключая в себя скорее общность прошлого, чем настоящего.
О настоящем, происходящем, текущем они говорили редко и почти всегда с той недоуменно-брезгливой интонацией, с какой вспоминают долгий и кошмарный сон. Явь сотворялась из их общения, хотя они могли подолгу не видеться и, казалось, не участвовать в событиях, происходящих друг у друга. Явью становились экспромты и анекдоты, смех — «эта маленькая, по чьему-то удивительному определению, затерянная в мире обезьянка истины».
Ирина Сергеевна, разъехавшись в 48-м с Раневской, перебрались с матерью в двухэтажный коттедж на Хорошевке, построенный пленными немцами с расчетом на четыре семьи.
А Раневская осталась в центре, в коммуналке одного из домов Старопименовского переулка. С этой комнатой — с застекленным эркером, выходящим в стену соседнего дома, — невероятно темной, с постоянно горевшим желтоватым торшером, связаны рассказы о всевозможных домашних работницах Раневской, самой калоритной была мужеподобная Лиза: внешне она напоминала Петра I — Раневская так ее и называла. В бытовых вопросах она могла быть по-царски решительна и предприимчива. Ее требовательный украинский говорок слышался из передней, когда она звонила по телефону: «Это дизенфекция? С вами ховорить народна ртистка Раневская. У чем дело? Мене заели клопи!» Однако в сфере личных дел она страдала излишней эксцентрикой. Фаина Георгиевна не раз показывала Орловой и Ирине Сергеевне, как Лиза, готовясь к свиданию, обзванивает подруг: «Маня, в тебе бусы есть? Нет? Пока». — «Нюра, в тебе бусы есть? Нет? Пока»… И так — до бесконечности.
— Зачем тебе бусы? — спрашивала Раневская.
— А шоб кавалеру было шо крутить, пока мы у кино сидим! — отвечала Лиза.
В один из визитов Орловой эта Лиза едва не довела свою хозяйку до инфаркта.
Орлова появилась благоухающая, в черной норковой шубе, которую оставила в передней, не догадываясь, какая сложная комбинация затевается у нее за спиной. Лиза между тем вызвала Раневскую и упросила дать ей хотя бы на полчаса это роскошное изделие, с помощью которого она рассчитывала произвести впечатление на жениха, на свидание с которым и направлялась. Раневская разрешила, и Лиза, еле втиснувшись в орловскую шубу, скрылась. Прошло около часа. Орлова поднялась уходить. Раневская, осторожно маневрируя, перекрыла подступы к двери. Лиза не появлялась. На часах было около шести вечера. «А вдруг у нее спектакль?» — в ужасе подумала Фаина Георгиевна, глядя на все более каменевшую, но не подававшую вида Орлову. |