— А паркет! У нас в квартире был паркет, старый, еще австрияки клали. Раз в пять-шесть лет он начинал поскрипывать. Несильно, но вы ж понимаете… Отец вызывал мастерилу, пожилого еврейчика, по имени Шимон. Из комнаты выносили всю мебель, Шимон снимал порог и разбирал паркет по штучке, как лего. Без клея и гвоздей, все держалось на точной подгонке. Пол снизу был устлан ровными досками, пока их мыли, Шимон наждачкой полировал каждую паркетину. Не труд, а сплошная кончита. Когда пол высыхал, он собирал их, одну к одной, без гвоздей и клея, только ставил более широкий порог. После этого хоть дави изо всей силы, хоть колбасись и оттягивайся — ни стона, ни писка.
«Вот так и мы, — подумал Аркадий, — перевернули нас, кинули к новому порогу, собрали без гвоздей и клея и давят изо всех сил. И чтоб ни стона, ни писка…»
Пошляк, банальный, стареющий пошляк. В стократ умнее тот, кто при вспышке молнии не скажет: вот она, наша жизнь. Кто это, Ли Бо или Лу Синь? Они многое поняли в жизни, старые желтые китайцы с косичками. В отличие от нас, перекати поле. Жили себе в безграничной Поднебесной, смотрели, как луна купается в тучах над рекой, писали стихи, медленные, словно полет цапли. А мы? Призрачность, маскарадность и внутренняя пустота. Как в России перед Столыпиным, между двумя войнами. Впрочем, в Израиле всегда между двумя войнами… А местного Столыпина уже застрелили.
— Арканя, — Берта протягивала ему стакан воды, — Арканя, что с тобой?
— Нет, нет, ничего, просто задумался. Слушай друг, — он с нежностью посмотрел на черновицкого, старый, безотказно работающий прием, когда нужно докрутить, расколоть собеседника, — а чего ты уехал из своих Черновцов. Оставил паркет, литые решетки, старинную архитектуру. На хрен тебе, извини, пали помойки Большого Тель-Авива?
— Тут наша Родина, и мы должны ее любить, — выскочил малец, усмехаясь глумливо и стыдно.
«Дурак, — подумал Аркадий. — В России и я смеялся над этим анекдотом, а теперь мне не до смеха. Какой уж тут смех, ведь это действительно наша Родина, но как же ее такую любить?»
Ему вдруг захотелось сделать что-то приятное черновицкому, наивному простаку с доверчивыми глазами. Работает, поди, фрезеровщиком на заводе, гнет спину посреди голимого железа, а нынешний разговор воспринимает как глоток воздуха, общение с богемой. Потом еще долго токарям будет байки рассказывать.
— Выпьем за парижан! — Аркадий поднял стакан, — за курчавых, картавых парижан с горбатыми носами. Лехаим!
Выпили. Малец, еле прожевав кусок картошки, принялся снова разливать.
— Я ведь тоже урожденный черновицкий, — поспешил он присоединиться к успеху. — Когда мне было три года, родители переехали в Кишинев. Так что вырос я в Молдавии. Но родились мы, — он дружески прикоснулся к плечу черновицкого, — в одном городе.
— М-м-м! — Аркадий застонал от восторга, — Черновцы и Кишинев, это же просто золотой сплав, настоящая альгамбра!
— Амальгама, — робко поправил черновицкий.
— Пусть амальгама, — Аркадий развеселился и потому подобрел. — Какая, на фиг, разница, главное, что красиво!
Все заулыбались, и, отвечая на улыбки, Аркадий вернулся к причине застолья.
— Пошто гуляем, братие? Повод есть или вообще, в честь приятного климата и высокой зарплаты?
— Поминки у нас, — отозвался мальчонка. — На скаку потеряли товарища…
— Кто, кто умер?
— Македонский. Помнишь, был такой графоман философ.
— Как, — ахнул Аркадий, — Алекс Македонский?
— Увы, — склонил голову черновицкий, — увы и ах. |