Он поглощал мои слова не только рассудком, но и всем телом. У него то и дело перехватывало дыхание от недоверчивого восторга, когда я хвалил его за то, как он сыграл в той или иной сцене, или за неожиданную остроту, с которой он произнес ту или иную реплику. В течение всей моей речи Одри то и дело оборачивалась к жениху с выражением гордости и удовольствия на лице, которые следовало понимать как «Я же тебе говорила! Я же говорила!».
Наблюдая очарованного юношу, сидевшего напротив меня за столом так, что деревце бонсай, стоявшее на полке, оказалось у него за головой, я подумал о том, как сам Ронни похож на это деревце: тонкий, экзотический ствол плоти, хрупкие ветви которого следовало холить и лелеять, тщательно состригая с них мертвые побеги, чтобы он постепенно и сам осознал, как сознает это влюбленный в него, что лучше ему совсем не расти. Я нимало не сомневался, что полностью завладел его вниманием, поскольку видел, как в выражении его лица смешивались восхищение с благоговейной робостью и почтением к моему возрасту, как он испытывал нечто совершенно новое, чего не испытывал никогда прежде. К тому же эти мои наблюдения подтвердило одно тривиальное, но для меня имевшее исключительную важность происшествие, случившееся уже под самый конец вечера. Я говорил что–то, и в этот момент Одри вмешалась, спросив, буду ли я пить кофе. Ронни ответил ей так резко, что она, надувшись, скрылась в кухне. Но он не помчался следом за ней просить прощения. Он лишь пожал плечами и поднял брови, словно говоря: «Женщины!» Правда, когда она вернулась в гостиную с кофе, он, испытывая некоторую неловкость, посадил ее рядом с собой на софу, ласково чмокнул в щеку и положил руки ей на плечи, однако столь показная и, безусловно, вынужденная демонстрация нежности не могла отравить радость, испытанную мной от предыдущей непроизвольной вспышки раздражения.
За весь вечер ни слова не было сказано об истинной природе отношений между Ронни и Одри. Но незадолго до полуночи, когда я уже стоял в дверях и прощался, собираясь предложить встретиться в следующий раз за накрытым столом уже по моему приглашению, Ронни, рассыпаясь в благодарностях за данные мной советы и не выпуская мою руку из своей, мимоходом сообщил, что из–за назревающей забастовки сценаристов съемки нового фильма перенесены на несколько недель вперед, так что они с Одри через пять дней вылетают в Голливуд, где и поженятся, вместо того чтобы сочетаться браком на Лонг–Айленде, как это было первоначально запланировано.
Я пожелал счастья молодым и покинул дом на Джефферсон–Хилл с таким чувством, словно мне дали в дорогу роковое послание. Я медленно спускался к центру города, где все еще светилось несколько мерцавших огоньков, отделенных, как мне чудилось, один от другого миллионами световых лет, и сердце мое бурлило и кипело, переполненное светлыми надеждами и неукротимым отчаянием. Я отправился завоевывать мальчишку, и я завоевал его, наполнил его щенячье сердце такими амбициями и вожделениями, которые никогда бы не поселились там самостоятельно, которых никогда бы не внушила ему эта серая мышь — его дражайшая невеста. Теперь я уже не имел права потерять его.
Возбужденный произошедшим, я не мог заснуть всю ночь и весь следующий день провел в знакомом полубреду. Ночь следующего дня я опять не спал, раздираемый противоречивыми желаниями, и только в холодном свете второго бессонного утра ко мне пришло решение. Следовало действовать быстро.
Ровно в десять часов я набрал номер актера — номер, который, по идее, мне не mог быть известен. Только на седьмом звонке трубку подняли, и мне ответил заспанный Ронни. Он извинился и глухим голосом попросил подождать его несколько минут у трубки. Вернувшись, он показался мне уже гораздо бодрее, как человек, который только что ополоснул лицо холодной водой. Я извинился, в свою очередь, за то, что разбудил его, а затем предложил ему встретиться утром в городе. Ронни явно удивился и даже озадачился и спросил меня, с какой целью я хочу его видеть. |