Он стал любовником дочери своего бывшего одноклассника.
– Виктор мне не простит, – сказал он, когда смог наконец оторваться от Маши.
– Куда он денется? – смеясь, ответила она и еще раз вгляделась в его лицо, хотя давно знала его наизусть. – Я люблю тебя, Саша… Сашенька… Са шень ка…
Маша повторяла и повторяла его имя на разные лады. В детстве она, конечно же, звала папиного друга дядей Сашей. Затем, когда поняла, что он слишком много для нее значит, перешла на официальное – Александр Григорьевич. А потом он стал приходить к ним все реже и реже, и Маша уже не называла его никак. Она только ждала очередного визита Павловского. На пятидесятилетие отца он обязательно должен был прийти. И пришел. И вот сегодня она может наконец назвать его так, как ей мечталось по ночам. Она гладила его по шершавым, покрытым жесткой щетиной щекам и плавилась от нежности и любви.
Он улыбнулся. Улыбка была самым главным его оружием. Два ряда белых зубов безупречной формы! Мало кто из женщин мог устоять перед таким голливудским великолепием. Больше ничего голливудского в Павловском не наблюдалось. Среднего роста, с весьма умеренной ширины плечами и обыкновенным русопятым, лишенным особых примет лицом, он был бы незаметен, если бы не эта улыбка. Она рождала на его щеках серии серпообразных складок. От сужающихся щелками глаз к вискам расходились десятки тонких сухих морщинок. Но это вовсе не старило его, наоборот: он казался солнечным, лучистым. Summer son. Сын солнца.
Маша перебирала пальцами морщинки Павловского. Солнечная мудрость. Вечное знание. Он, Саша, был всегда. Он старше пирамид. Она, Маша, еще и не родилась, а он уже был. Ее уже не будет, а он останется. Он будет жить всегда. Она передаст его другой Маше… или новой Еве… или древней бессмертной Лилит, которая знойным вихрем носится сейчас где то в глубинах Вселенной. Но это потом… когда нибудь… А сейчас они совпали во времени. Наконец то совпали!
– Я люблю тебя, – опять сказала она и положила голову ему на грудь.
– Ты сидела на моих коленях, и я кормил тебя манной кашей, – отозвался он.
– Хочешь, теперь я буду кормить тебя кашей?
– Ненавижу каши!
– А что ты любишь?
– Все остальное.
– А меня? Саша, ты меня любишь?
Она спросила и тут же пожалела об этом. Вдруг он не сможет выговорить для нее эти слова! Может быть, он давно заметил ее молящий о любви взгляд и наконец решил сделать ей подарок. Подарок дочери на пятидесятилетие отца… Маша накрыла губы Павловского ладонью.
– Нет! Ничего не говори! – прошептала она. – Считай, что я об этом не спрашивала. Я больше никогда не спрошу! Клянусь!
Она легла на спину. Он склонился над ней, легким прикосновением скользнув по телу. Оно изогнулось дугой вслед его пальцам. Пожалуй, они с Павловским могли бы выступать с иллюзионом. Он приближал бы к ней ладони, а ее тело изгибалось бы виноградной лозой и пело бы самую вечную на земле песнь.
Разве так уж важно, любит ли ее Саша? Она его любит, и в этом все дело. Маша встала на колени и прижалась к нему, обняв за шею. Он слегка отстранился, и через минуту по ее коже побежали его губы, горячие и жадные. Она так и стояла на коленях, откинув назад голову и заложив за голову руки, а губы любимого человека упоительно медленно путешествовали по ее телу. Издав протяжный стон, Маша снова упала на те подушки, или одеяла, или одежду – то, что было разбросано по полу, и заплакала навзрыд.
– Что? Машенька? Что то не так? Я обидел тебя? – испугался Павловский.
– Я… я никогда не была так счастлива, – всхлипывала она и, как ребенок, размазывала кулаками слезы пополам с дорогой косметикой, купленной тоже по случаю юбилея отца.
Павловский присел рядом с ней в позе скорчившегося мальчика Микеланджело. |