Все, казалось, понемногу становилось на свои места, но цыгане видели, что Настя уже не та, что прежде. Больше не было слышно в Большом доме ее смеха; она почти не разговаривала с цыганами, не играла с подругами в горелки и «колечко», не плясала на праздниках. Что то сломалось в семнадцатилетней девочке, потухший взгляд делал ее старше на несколько лет, возле губ появилась горькая, скорбная складка. Цыгане недоумевали: всем было известно, что Настя ни капли не любила князя. Тогда что же подкосило ее? Гордость? Самолюбие? Обида? Никто ничего не знал: Настя молчала, и даже Стешка, сестра и подруга, не смогла добиться от нее объяснений.
Весной неожиданно пришли свататься Волковы. Яков Васильев не сразу дал ответ, уверенный, что дочери сейчас не до замужества, но Настя, к его удивлению, тут же согласилась.
«Тоже мне, невеста… – бурчала все та же всеведущая Стешка. – Знаю я, отчего она замуж бежит…»
«Ну, скажи, скажи, отчего?!» – приставали заинтригованные цыганки.
«Сейчас вам! Вороны! Знаю – да не скажу, на иконе поклялась». И глазастое, большеносое лицо Стешки выражало такую непоколебимость, что настаивать не решались даже очень любопытные.
Гром раскатывался над самой Живодеркой, и оконные стекла дребезжали от каждого удара, когда в нижнюю комнату Большого дома спустился Яков Васильев. Цыгане, сидящие возле стола и окружившие черный величественный рояль, разом перестали галдеть: хоревода побаивались. Яков Васильев, невысокий, все еще по молодому стройный цыган лет пятидесяти, окинул всех неласковым взглядом и принялся шагать по комнате вдоль стены, заложив большие пальцы рук за пояс казакина. Изредка хоревод неодобрительно поглядывал на залитые дождем окна. Наконец проворчал:
– Принесла же нелегкая грозу эту… Как теперь до ресторана добираться?
– Доберемся, Яша, ничего. Кончится скоро, над заставой просветы уже, – подала голос из за стола Марья Васильевна – сестра хоревода, пожилая цыганка с низким, красивым и звучным голосом.
– Настя где? Готова ехать? – отрывисто спросил Яков.
– Спит пока. Не беспокойся, разбудим, когда надо будет.
– А Смоляковы? Не появлялись? Черти таборные, где их третий день носит?! Митро, тебя спрашиваю!
– Да что ж я им – нянька?! – возмутился Митро, старший сын Марьи Васильевны, некрасивый, очень смуглый двадцативосьмилетний парень, первый бас хора, которого цыгане звали Арапо. – Они же мне того… не докладывались. Может, у Ильи дела какие… Может, лошади…
– А Варька? Тоже, скажешь, лошади?! Тьфу, не дай бог обратно в табор съехали… Все эти подколесные одним миром мазаны… Весной носом по ветру потянул – и только его и видно.
– Не должны бы… – неуверенно пробормотал Митро. – Илья мне слово давал…
– Ну, так где он, твой Илья?! – взорвался хоревод, и Митро на всякий случай переместился поближе к двери. – И сестрица его? Купцы в ресторане уже голоса посрывали, Смоляковых требуют! Кто «Глаза бездонные» петь будет? Паршивец, ну пусть явится только! Говорил же тебе: доглядай за ними, доглядай! Сколько волка ни корми – он все в лес норовит!
Митро сердито сверкал узкими глазами, ерошил и без того взлохмаченные волосы, молчал. Если бы Яков Васильев не был так сердит, он увидел бы, что племянник украдкой посматривает на молодых цыган, сидящих на полу возле двери, и те отвечают ему такими же встревоженными взглядами. Но хоревод ожесточенно мерил шагами комнату, хмурился, тер пальцами подбородок и, думая о своем, ничего не замечал.
Марья Васильевна оказалась права: через час гроза унеслась за Москву реку, и над городом раскинулось чистое небо, подсвеченное на западе розовым закатом. За Таганкой еще погромыхивало, мокрые ветви сирени роняли в палисадник капли, вся Живодерка блестела от луж, но дождь уже прошел. |