Изменить размер шрифта - +
Когда отец увидел, что произошло, то сразу остановился, взял ее на руки и, шепча на ухо ее имя, бежал к тому зданию около почты, где всегда стояли такси. В больнице ей наложили несколько швов. Синий шрам, меняющий летом цвет на красный, сохранился до сих пор. Однако, по правде сказать, от той истории в памяти остался дрожащий голос отца, который нес ее на руках к такси и шептал ее имя.

И в ту ночь, когда у нее случилась первая менструация, Якоб тоже взял ее на руки и повторял шепотом: «Матильда!» Потом он принес из шкафа в спальне чистую простыню. Ей было так стыдно. Так страшно стыдно. Потом от стыда она плакала под одеялом. Якоб видел, что она плачет. Потому что он все регистрирует. Особенно спазмы сердца. Потому что, когда плачешь, сердце сокращается и расширяется иначе. Якоб носит в бумажнике ее электрокардиограммы. Вместе с ее фотографией. Всегда самые последние. В прозрачной пленке, сплавленной по краям. Чтобы кардиограммы не истрепались.

Та ночь была особенной. Матильда помнит, что до утра не спала. Когда стыд прошел, пришли возбуждение и нетерпение. Она не могла дождаться утра. Якоб, разумеется, регистрировал, что она не спит, но никаких эмоций не выражал. Утром она побежала в школу раньше, чем обычно. Она стояла у гардероба и ждала Аниту. Ей хотелось как можно скорее рассказать ей. Она помнит, что была такая необыкновенно гордая и хотела поделиться причиной этой гордости с лучшей своей подругой. Она чувствовала: то, что произошло этой ночью, было немножко как бы преодолением некой пограничной линии. Границы между взрослостью и детством. И хотя она была подготовлена к этому – они обсудили это в школе в мельчайших подробностях уже в третьем классе, – у нее вовсе не было чувства, будто это что-то физиологическое, представляющее собой естественный ход событий. Для нее это в огромной степени было эмоциональным и даже чуточку мистическим, и она тогда думала – хотя теперь, когда вспоминает об этом, смеется над собой, – что это никакая не физиология, а акт воли, благодаря которому она начала существовать заново и по-другому. Разумеется, тогда, в тринадцать лет, она не была настолько умной, чтобы описывать это как акт воли, но теперь знает, что именно это описание точнее всего передает то, что она тогда чувствовала.

Кроме того, хотя это, может, и странно, сейчас она гораздо подробнее помнит чувства, какие испытывала при первой менструации, чем при первом поцелуе. Быть может, из-за стыда, оттого что при этом был Якоб. Она также помнит, что первые месяцы с нетерпением ждала эти дни, которые приходили с ошеломляющей регулярностью; они давали ей чувство взрослости и женственности и утверждали ее в этом чувстве. Тогда, в эти первые три или, может, четыре месяца, ей все нравилось в этом ежемесячном церемониале. Даже боли внизу живота она переносила с ощущением некоей избранности, что «вот она уже, а некоторые одноклассницы еще нет». Недавно она в очередной раз перечитывала дневник Анны Франк.

И ничуть не удивилась, что Анна Франк с гордостью описывала свои первые менструации. Потом очарованность этим аспектом женственности, естественно, миновала и пришли тягостность и мучительность месячных с головной болью, плаксивостью, пятнами на лице и болью в груди.

Якоб тоже чувствовал, что в ту ночь она преодолела границу. На следующий день он официально пришел с визитом уже утром, а не как обычно вечером. Принес цветы. Надел костюм. И еще на нем был немодный узенький кожаный галстук. Был он забавно торжественный. И пахнул иначе. Он подарил ей букет голубых незабудок. Потому что была весна. Он ничего не сказал, только поставил незабудки в вазу, а вазу – на подоконник. И поцеловал ей руку. Понятно, что она была тронута.

С той ночи и следующего дня с цветами на подоконнике она вечерами по-другому ждала Якоба. Сейчас она даже не может этого объяснить, но точно знает, что уже тогда хотела засыпать при нем благоухающей, с уложенными волосами и в красивом белье.

Быстрый переход