Мой отец не был крупным мужчиной в сравнении со своими товарищами полицейскими, он едва отвечал требованиям Нью-Йоркского полицейского департамента к росту и скроен был не так крепко, как они. Впрочем, для моей юной особы он представлялся внушительной фигурой, особенно когда был в форме, с болтающимся на ремне четырехдюймовым «Смит-Вессоном» и сверкающими пуговицами на темно-синем фоне мундира.
– Кем ты собираешься стать, когда вырастешь? – спрашивал он меня, и я всегда отвечал:
– Копом.
– И каким же копом?
– Нью-йоркским. Нью! Йоркского! Полицейского! Департамента!
– И каким же нью-йоркским копом ты хочешь стать?
– Хорошим. Самым лучшим.
И отец ворошил мне волосы – в отличие от легкого подзатыльника, который я получал, когда делал что-то, что ему не нравилось. Он никогда не бил меня по лицу или кулаком – достаточно было легкого подзатыльника его твердой мозолистой рукой, означающего, что я переступил черту. За этим иногда следовали дальнейшие наказания: домашний арест, невыдача денег на карманные расходы на неделю или две, а подзатыльник был предупредительным знаком. Он был последним предупреждением и единственной мерой какого-никакого физического воздействия, которое ассоциировалось у меня с отцом до того дня, когда погибли двое подростков.
Некоторые из моих друзей, которым надоело жить в городке, где порядки устанавливали копы, остерегались моего отца. Фрэнки Марроу, в частности, когда поблизости был мой отец, обычно съеживался и уходил в себя, как испуганная улитка. Отец Фрэнки работал охранником в большом универмаге; возможно, какое-то значение имел тот факт, что оба носили форму. Отец Фрэнки был болван, и, может быть, Фрэнки просто предположил, что и остальные люди в форме, что-то охраняющие, склонны быть болванами. Когда Фрэнки было семь лет и он хотел взять отца за руку, переходя дорогу, тот спросил: «Ты что, сопляк?» Как однажды выразился мой отец, мистер Марроу был «первоклассный сукин сын». Мистер Марроу терпеть не мог негров, евреев и латиноамериканцев, и у него на языке всегда были презрительные клички, чтобы их ужалить. Впрочем, он так же ненавидел и большинство белых, так что это не выглядело расизмом. Он просто был мастер позлобствовать.
В возрасте четырнадцати лет Фрэнки Марроу отправили в исправительную школу за поджог. Он поджог собственный дом, пока его старик был на работе. Фрэнки неплохо все рассчитал, и когда мистер Марроу вернулся на свою улицу, сразу же вслед за ним приехали пожарные машины, а Фрэнки сидел на стене дома напротив и глядел на поднимавшиеся языки пламени, одновременно смеясь и плача.
Мой отец не был горьким пьяницей. Ему не требовался алкоголь, чтобы расслабиться. Это был самый спокойный человек из всех, кого я когда-либо знал, от чего подростку было трудно понять его отношения с его товарищем и лучшим другом Джимми Галлахером. Джимми, всегда шедший в голове колонны на парадах в День святого Патрика, источая ирландский зеленый и полицейский синий цвет, весь состоял из улыбок и шаловливых тычков. Он был на три-четыре дюйма выше моего отца и шире в плечах. Если они вставали рядом, когда Джимми приходил к нам, отец выглядел несколько смущенным, словно чувствовал какую-то неполноценность в сравнении с другом. Входя, Джимми первым делом целовал и обнимал мою мать – единственный мужчина, кроме ее мужа, которому позволялись такие вольности, – а потом поворачивался ко мне.
– Ах, вот он! – говорил Джимми. – Этот мужичок.
Он был не женат. Говорил, что так и не встретил подходящую женщину, но что с радостью встречался с множеством неподходящих. Это была старая шутка, и он часто повторял ее, но мои родители всегда смеялись, хотя и знали, что он врет. Женщины не интересовали Джимми Галлахера, хотя пройдет много лет, прежде чем я это пойму. |