Изменить размер шрифта - +
Задумался, глядя в нее. Обмакнул калам, вывел первые слова: «Милостивый и почтенный, знатный из знатных города Рея, уважаемый всеми…»

– Салям, Хасан! – раздался над головой птичий голос. – А я уж думал, ты не зайдешь.

Хасан вскочил:

– Салям, господин! Я…

– Ну, ну, не торопись объяснять, – ар-Раззак ухмыльнулся. – Видит Аллах, я давно уже присматривал нового секретаря. Ты мне, Хасан, становишься не по карману. Сегодня твой последний день у меня. Вот тебе на дорожку, – купец вытащил из-за пояса крохотный кожаный кошель и уронил в подставленную ладонь Хасана. – Да не в кошеле вези и в сапоги не зашивай. Сапоги первыми крадут. Лучше всего в рубаху. Коня не покупай. Я тебе мула приготовил, хорошего, крепкого, с седлом и сумками. Будешь мимо Казвина проезжать, передай письмо, – купец вынул из-за пазухи свернутый, запечатанный лист.

– Мой господин, спасибо, – ответил изумленный Хасан. – Я никогда не забуду вашей доброты.

– Надеюсь. Доброй дороги.

– Господин, я…

– Ты еще о чем-то хочешь спросить? На всякий случай поясню: отец мой чтил Сунну, и дед мой, и дед деда. Я ненавижу мулахидов и батинитов. И кому угодно про это скажу. Понял? Все, иди.

– Как прикажет мой господин, – согласился Хасан, опустив голову.

Придя домой, Хасан пересчитал золотые в кошельке, врученном ар-Раззаком. Их оказалось на двести тридцать один динар – ровно столько, сколько он получил за коня.

 

4. Манцикерт

 

Хасан впервые видел их так близко и так долго. Сонные, ленивые, походили они на растолстевших котов, вцепившихся в седла и приучившихся дремать, не слезая с них. Только с темнотой сползали они с седел, и снова влезали в них с рассветом, торопясь оторваться от ненадежной, слишком медленной и тяжелой земли. Любимую свою пищу: вяленое, высушенное на солнце мясо готовили прямо в седле, – полоски баранины и конины свисали, прицепленные к седельным сумкам. Особо лакомые куски засовывали под седло, а когда они разбивались, размягчались от долгой езды и конского пота, жадно поедали, запивая разболтанными в воде комками айрана.

Хасана стошнило, когда он впервые это увидел. Корявый буролицый тюрк, заросший бородой до глаз, вытянул из-под седла бурый комок, видом и запахом похожий на подсохший кал, и вцепился в него зубами. Заметив взгляд Хасана, разжал зубы и протянул комок ему – с явственно видными зубными отметинами, с каплей слюны, застрявшей в них. Хасана вырвало утренней лепешкой. Тюрк расхохотался и, запихав мясо в рот целиком, принялся жевать, брызгая слюной на бороду.

Они не только ели и пили в седле, не только дремали и пели хриплые, гортанные песни, состоявшие, должно быть, всего из двух-трех слов, – они справляли нужду и совокуплялись с женщинами, не покидая коней. Всадник чуть приподымался в седле, распуская шнурок на шальварах, кособочился и, выставив член, мочился, непонятным образом не попадая ни на коня, ни на собственные сапоги. Нередко вместе с ним, чувствуя движения и настроения хозяина, – не как прирученное животное, а скорее как часть тела, – мочился и конь, нисколько при этом не замедляясь. Хасан наблюдал, содрогаясь от омерзения, но одновременно с нечистым, неодолимым любопытством. Удивительно, но мочились, не останавливаясь, и жеребцы, и кобылицы. Кобылицы даже прискакивали, всфыркивали от удовольствия, раздували ноздри, чуя хозяйскую мужскую мочу.

В деревне под Казвином тюрки, ехавшие вместе с Хасаном и его товарищами, изловили женщину. Отлучились ненадолго, а потом притащили ее, перекинутую поперек седла, будто обернутый тряпьем тюк. Не гулящую беспризорную нищенку, – крестьянку, не успевшую удрать при виде всадников.

Быстрый переход