Изменить размер шрифта - +
Сначала дядька вёз Инги на своём коне, а после пересадил на смирного поклажного мерина. А Икогал с Иголаем всю дорогу ехали рядом. Хрольф в голову отряда отправился, а коренастые спереди и сзади, как привязанные, — то ли уважение оказывали, то ли следили, чтоб не свалился, заснувши.

Наконец приехали в странную деревеньку в самой чаще. Место глуше некуда, деревья точно холмы громадные, кряжистые, заскорузлые. Дорогой всё больше сосны да ели, а тут, глядишь, дубы — непомерные, разлапистые, морщинистые. Под такими кажешься карлой, недоростышем, которому только в норках и прятаться. Перед глазами снова встали давешние лица из морозной мглы — древние, нечеловеческие и всё же близкие.

Вокруг огромного дуба торчали потемнелые, укрытые высокими снежными шапками столбы с высеченными лицами — страшными, грубыми, то искажёнными дикой яростью, то презрительно-глумливыми.

— Что уставился? Небось про должок им вспомнил? — опять усмехнулся дядька. — Должок отдавать надо. Затем и приехали.

— Я… — Инги вздрогнул, — я не услышал, как вы подъехали… А как отдавать и зачем?

— Ну, дурачок! Старые это боги. Наши боги. Здесь их по-разному называют, ну так что с того? Вон тот, видишь, бородатый — это Тор. А вон с пузом — Фрейя. К ней баб беременных водят, лёгкого разрешения просить. Только самого одноглазого нет тут. Но если к дубу присмотреться… как раз отсюда надо смотреть, вон он. Глянь-ка!

Инги присмотрелся — и точно, складки коры огромного дуба сливались в чудовищное старческое лицо, перекошенное, лютое.

— Говорят, дуб этот уже был старым, когда первые люди сюда пришли. И что Одноглазый сам полил его кровью и семенем, и потому теперь сюда каждый год водят рабов — и мужчин, и девок. Кровь и семя. Там под снегом — везде кости. Свежие, за последние пару лет. Старых нету — дуб всё ест. У него по весне красный сок в листьях. Ну, ну, не пугайся! Тебе не его благодарить, а Рыжебородого. Тот попроще. Он к нашему брату лицом. А Одноглазый… тьфу. — Дядька сплюнул. — Ладно, поехали. Тут нас приветят. Как расскажем, что ты в церкви учинил, то-то веселья будет. Давай за мной, познакомлю со здешним милым народцем.

Ночью, когда Инги уже познакомился с местными — разомлевшими от браги и мяса, блюющими прямо под лавки длинного, провонявшего тухлятиной дома, где балки нависали над головой так низко, что и встать боязно, — тогда выбрался наружу, ступая меж храпящими пьяными, и пошёл к дубу. Ветер разодрал облака, и над головой висело чёрное, обрюзгшее небо, утыканное гвоздями звёзд. Полная луна светила жёлто-багровым, будто налитый кровью глаз — одинокий, тяжело ворочающийся в натруженной глазнице.

Когда зашёл за столбы с личинами, под ногами захрустело. Но Инги, не обращая внимания, подошёл к самому дубу, стал в шаге и сказал серой морщинистой коре:

— Всеотец, я пришёл благодарить тебя. Я нужен тебе — и клянусь быть верным тебе, пока я нужен. Вот тебе моё приношение!

Выдернул из-за голенища нож, полоснул по ладони. Приложил раненую руку к стволу, и кровь, сбегая струёй, тотчас исчезала среди трещин и извивов древней коры — дуб жадно пил, стараясь не упустить ни капли. Затем вдалеке завыл волк — одиноко, тоскливо. Его жалобу подхватил другой, за ним третий — и вся ночь заполнилась дикой песней голода.

 

 

Проснулся Инги от вони. К обычной здешней вони он уже привык — к застоялой затхлости, запаху гнилого мяса и крови, горелого жира, — но теперь в ноздри ударила едкая, тошная вонь вспоротых кишок, вонь кала и желчи.

Вскочил с лавки, моргая и озираясь, и увидел: на столе, за которым пировали вчера, лежит голый, сизый мертвец, и над ним, мерно двигая широким ножом, склонился косматый, в шкуры одетый старик.

Быстрый переход