Изменить размер шрифта - +

Все эти мысли годами кипели в голове Дарьи Николаевны. Конечно, устранение Фимки и Кузьмы могло быть произведено не так сложно и не с такими продолжительными приготовлениями. Раз судьба их была решена, то к услугам Салтыковой, относительно первой были костыль, рубель, скалка или гиря, а относительно второго — «волчья погребица» и плеть. Вину отыскать за ними обоим не трудно, да Дарья Николаевна, у которой «всякая вина виновата», не особенно церемонилась с обвинением слуг.

Но носимый Салтыковой целые годы хитроумный план имел для нее самой своеобразное наслаждени среди битья своих дворовых и крепостных смертным боем, он был все же разнообразием, умственной, духовной пищей жестокой помещицы, а в этой пище нуждался даже этот лютый зверь в человеческом образе, эта, сделавшая свое имя, именем исторического изверга, — Салтычиха. Развязка плана близилась к концу. Ее ускорила сама Фимка.

 

XVII

Схватка

 

Прошло несколько дней со дня описанного нами разговора Фимки с Кузьмой. Первая ходила как тень, мрачная, с распухшими от слез глазами. Мера ее душевного терпения переполнилась. Она не могла выносить вида Глеба Алексеевича, от которого была окончательно отстранена Дарьей Николаевной, и который быстрыми шагами шел к могиле.

Салтыкова смотрела на свою бывшую любимицу, злобно подсмеиваясь над ней, но не говорила ни слова, не спрашивала ее о причине ее печали. Она хорошо знала ее, а вид нравственных страданий ближнего причинял ей такое же, если не большее по своей новизне, наслаждение, как вид страданий физических.

В один из этих дней Глебу Алексеевичу стало особенно худо. Он лежал у себя в спальне, не вставая с утра и был в полузабытьи. Его красивое, исхудалое лицо было положительно цвета наволочки подушки, служившей ему изголовьем, и лишь на скулах выступали красные зловещие пятна: глаза, которые он изредка открывал, сверкали лихорадочным огнем, на высоком, точно выточенном из слоновой кости лбу, блестели крупные капли пота.

Фимка тайком пробралась к барину и неслышными шагами подошла к постели. Но чуткий слух больного, а, быть может, и чуткое сердце подсказало ему приближение единственного любящего его в этом доме, да, кажется, и в этом мире существа. Глеб Алексеевич открыл глаза.

— Это ты, Фимочка? — нежным грудным голосом, в котором слышалась хрипота пораженных легких, заговорил он. — Пустила?

— Нет… Я тайком… — полушепотом ответила Фимка. Больной вздрогнул.

— А как узнает?

— Не узнает, на поле…

— Донесут…

— Ничего… И чего вы барин, мужчина, так ее боитесь.

— Ох, Фимушка… — простонал больной вместо ответа. Наступило молчание. Фимка стояла и глазами полными слез смотрела на Глеба Алексеевича.

— Ох, смерть моя, ох, умру! — начал причитать он. — Вгонит она меня в гроб… Вчера опять была.

— Да вы бы, барин, ее прогнали… Ну, ее… Господин ведь вы здесь, хозяин! Что на нее смотреть… Показали бы свою власть… Не умирать же в самом деле… Ведь она к тому и ведет.

— Ведет, Фимушка, ведет…

— А вы не дозволяйте… Ведь вы же муж, глава.

— Ох, Фимушка…

— Прогоните ее от себя… Хоть раз соберитесь с силами и прогоните…

— Не могу, Фимушка, не могу…

В этом «не могу» сказалось столько болезненного бессилия воли, что даже Фимка поняла, что этот живой мертвец не в силах бороться с полной жизни и страсти женщиной, какой была Дарья Николаевна.

— Ах, вы, болезный мой, болезный… Сгубит она вас, проклятая, — только и могла сказать Фимка.

Быстрый переход