|
Это была довольно смелая фантазия, но Мари Лемиез горячо склоняла меня к ней. Мое положение издали казалось ей теперь вполне приличным, и я убеждена, что если бы я отказалась, она заподозрила бы меня в скупости.
С другой стороны, мне нужно было отвлечься от одиноких размышлений. Я пожила в уединении. Сердце мое сперва познало в нем трепетный покой, ясность, тайно набухшую слезами, воспоминание о которых мне дорого до сих пор. Но мало-помалу — может быть, в связи с тем, что моя нужда, слабея, теряла свою опьяняющую силу — эта смешанная сладость исказилась, и тревога стала ощущаться сильнее, чем покой. Особенно страдала я от того, что я бы назвала чрезмерным присутствием мыслей. Они, действительно, проходили слишком близко от меня, показывали мне свои лица на недостаточно далеком расстоянии. Меня не защищал тот барьер, который обычно образуют между нами и нашими мыслями развлекающие впечатления. Притом они следовали друг за другом слишком быстро. Одна толкала другую. Ни одна не длилась достаточно. Мне казалось, что время в лихорадке.
Оживление отеля приводило мой рассудок к более равномерному темпу. Кроме того, благодаря ему, выигрывала беседа. Когда мы с Мари Лемиез встречались в моей или ее комнате, мы иной раз замечали, что хитрим с молчанием. Самые слова звучали как-то непреодолимо одиноко; они были просто родом размышлений вслух пред случайным свидетелем. В ресторане дело было иначе. Наши разговоры, попав в естественную среду и оживленные соседством им подобных, быстро приняли свойственное им движение. Они текли сами собой, они как бы обходились без нас.
Все же для размышлений у меня оставалось больше времени, чем нужно. Я даже не была уже настолько несчастной, чтобы иметь право быть неблагоразумной. Мне, приходилось думать о покупке блузы и пары ботинок, готовиться к этому заранее. Или вдруг меня охватывал страх потерять кого-нибудь из учениц. Стоило одной из матерей настойчивее обычного осведомиться об успехах дочери, как я начинала беспокоиться.
Признаться ли, что я испытывала зависть или похожую на нее горечь? Во время наибольших невзгод я смотрела на земные блага с искренним отчуждением; вернее, я переставала их видеть. Когда мой месячный бюджет вырос до ста сорока пяти франков, я снова открыла, что существуют желанные вещи и люди, ими обладающие. У меня не хватало уже мужества пройти мимо сколько-нибудь блестящей витрины, не взглянув на нее. Я постыдно останавливалась перед модными магазинами. Я не могла не видеть, что другие женщины входят туда, не могла не следовать мысленно за ними до этих украшений и духов, не любить которых у меня не было сил; не могла не говорить себе, что у этих женщин только потому больше прав, чем у меня, что, без сомнения, они желают их более низменно, чем я.
Особенно по вечерам я уже не чувствовала себя защищенной от гибельной сладости, разливаемой по улице ярко освещенной витриной. Я останавливалась в двух шагах от этих высоких стекол и, должно быть, сама того не зная, смотрела глазами бедного ребенка. Предметы роскоши под тесным рядом ламп создают зрелище, которое уже само по себе поглощает нас и изумляет; но кроме того, оно полно мыслей о жизни. Можно ли устоять перед этой властью, которая похожа на власть церквей? Но здесь освещение, несмотря на всю свою золотистость, испорчено оттенком мелочности. Лучи, пронизывающие сердце, оставляют в нем отравленный след.
Доставив мне эти четыре урока в неделю и притом за непривычную для меня плату, Мари Лемиез не принесла мне богатства, но моей бедности внезапно настал конец. Я избавлялась от отвратительных расчетов. Я могла отдаться мыслям, более мне свойственным.
Моя прогулка привела меня как раз в соседство двух или трех самых центральных бойких магазинов, которые довольно хорошо отражали парижский блеск. Соседство маленького курорта поддерживало в этом городе, несмотря на его скромные размеры, известную долю элегантности. У некоторых магазинов был совсем недурной вид. |