Изменить размер шрифта - +

Не то чтобы это бросалось в глаза при первой же встрече со мной. Я не чувствовала себя несчастной постоянно, на самом деле большую часть времени я была весьма жизнерадостной и общительной. И даже когда мне было плохо, я старалась изо всех сил вести себя так, как будто мне хорошо. Только когда состояние мое ухудшалось до такой степени, что скрывать его я уже не могла, я забиралась на несколько дней в кровать и ждала, когда Депрессия пройдет. И рано или поздно она проходила.

Первый приступ Депрессии был самым тяжелым.

Мне тогда было семнадцать лет, тем летом я закончила школу, и вдруг без каких-либо видимых причин я решила, что мир очень грустное, одинокое, несправедливое, жестокое, душераздирающее место.

Я расстраивалась из-за того, что происходило с людьми в самых удаленных уголках Земли, с людьми, которых я никогда не знала и скорее всего никогда не узнаю, так как расстраивалась я из-за того, что они умерли от голода, или от чумы, или от того, что во время землетрясения на них обрушился их дом.

Я рыдала над всеми услышанными или увиденными новостями, будь то автомобильные аварии, засухи или войны, я плакала над программами о жертвах СПИДа, над историями о маленьких детях, оставшихся без присмотра после смерти матери, над репортажами об избитых женах, над интервью с шахтерами, увольняемыми тысячами в возрасте сорока лет и не имевшими ни малейшей надежды найти другую работу, над газетными статьями о семьях из шести и более человек, которые вынуждены были существовать на пятьдесят фунтов в неделю, над фильмами о брошенных осликах. Даже забавная информация в конце выпуска новостей, сообщавшая о собачке, которая умела ездить на велосипеде или говорить слово «сосиска», заставляла меня заливаться слезами, потому что я знала, что собачка все равно скоро умрет.

Однажды я нашла на тротуаре детскую варежку в синюю и белую полоску, и она вызвала во мне буквально бурю горя. Мысль о несчастной замерзшей ручонке или о второй варежке, такой одинокой без своей пары, была невыносимо мучительной. Стоило мне взглянуть на варежку, и я заливалась горючими слезами.

Через несколько дней я перестала выходить из дома. А потом и перестала вставать с кровати.

Это было ужасно. Мне казалось, что каждая унция горя в мире касалась меня лично, что в моей голове существовал Интернет печали и что каждый атом земной грусти пролетал через мое тело. Я чувствовала себя централизованным пунктом сбора всемирного несчастья.

 

Тогда за дело взялась моя мать. С решительностью самодержца, которому угрожает государственный переворот, она наложила полный запрет на информацию. В частности, мне не разрешалось смотреть телевизор (к счастью, этот запрет совпал с тем периодом, когда мы задержали какие-то платежи, и судебные приставы конфисковали часть нашего имущества, в том числе телевизор, так что я все равно не смогла бы смотреть его). Каждый вечер, когда мои братья возвращались домой, мама обыскивала их на крыльце на предмет газет и журналов, которые могли быть припрятаны в одежде, и только тогда пускала их в дом.

Но не могу сказать, что лишение меня доступа к средствам массовой информации принесло хоть какую-нибудь пользу. Я обладала чудесной способностью находить трагедию — пусть крохотную — практически везде. Например, читая единственный дозволенный мне журнал по садоводству, я сумела расплакаться над описанием того, как замерзали в февральские морозы луковицы тюльпанов.

В конце концов призвали доктора Торнтона, но не раньше, чем была произведена генеральная уборка в честь его прихода. Доктор Торнтон определил, что у меня депрессия, и прописал — сюрприз! — антидепрессанты, которые я не хотела принимать.

— Какой от них толк? — рыдала я над рецептом. — Разве антидепрессанты вернут работу тем людям в Йоркшире? Разве антидепрессанты найдут пару для этой… этой… — к этому моменту я уже не могла говорить, а только судорожно всхлипывала, — этой ВАРЕЖКИ? — завывала я.

Быстрый переход