С одного боку от него стоял сатир, с другого — женщина в окружении научных и военных приборов. Наклонившись к гравюре, я почувствовал, что за мной кто-то наблюдает. Я поднял голову. Крейс стоял в дверях гостиной и с улыбкой смотрел на меня.
— «Io son colei che ognuno al mondo brama, perche per me dopo lamorte vive», — произнес он на безупречном итальянском языке. — «Я — та, кого жаждет каждый человек в мире, ибо благодаря мне люди живут после смерти». Вот что там написано.
Я прищурился, пытаясь прочесть стихотворную фразу в нижней части гравюры.
— «Аллегория Славы», — объяснил Крейс, направляясь ко мне. Он повторил две первые строчки и продолжал: — «И если порок стремится лишь к тому, чтобы обрести награбленное, а добродетель ратует за благородную империю, я — бесчестие для первого и слава — для второй. Порок я клеймлю позором, а добродетели дарую почет, пальмовую ветвь и корону».
— Я не знал, что вы так превосходно говорите по-итальянски, — удивился я.
— Итальянский я знаю посредственно. А вот гравюра хороша, верно?
— Да, великолепна. Кто ее автор? — спросил я, пытаясь найти на гравюре подпись.
— Баттиста дель Моро. Создал он ее, как считается, примерно в тысяча пятьсот шестидесятом году. Но, на мой взгляд, она интересна тем, что, несмотря на морализаторские строки внизу, взор Славы обращен не на то, что олицетворяет благо, а на сатира — символ зла. И если не ошибаюсь, она им очарована, вы не находите?
Мне пришлось признать, что на гравюре Слава и впрямь отдает предпочтение пороку, а не добродетели.
* * *
В конце того первого дня на службе у Крейса я без сил упал на кровать. Сквозь щели в ставнях в комнату сочился лунный свет. Я лежал, слушая тихий плеск воды, и мне казалось, что я — персонаж какого-то сюрреалистического видения, пребываю в неком фантастическом мире. Я впервые встречал такого человека, как Крейс, и знал, что мне понадобится время, чтобы привыкнуть к его странностям. Во время скромного ужина, состоявшего из спагетти с томатами, базиликом и сыром пармезан, за столом на кухне я спросил, почему он решил обосноваться в Венеции и как выбрал это палаццо. Крейс попросил меня не обижаться (хотя в его поведении не было ничего оскорбительного) и отвечать отказался, заявив, что лишние подробности мне ни к чему. Главное, он здесь и сейчас, и это все, что мне нужно знать, подчеркнул он.
Я также понял, что всегда лучше дождаться, когда Крейс сам предложит тему для беседы. Он обожал говорить об искусстве — а мне нравилось его слушать, — и в тот вечер он рассказал, как приобрел большую часть своей коллекции: покупал произведения почти за бесценок двадцать — тридцать лет назад. Перечень имен, которые он назвал, вне сомнения, был впечатляющим. Помимо работ, что он уже описал мне, в его коллекции были рисунки и гравюры Палмы Джоване, Доменико Брузазорчи, Бенедетто Калиари и Доменико Тинторетто, картины Паоло Веронезе, Париса Бордоне, Моретто да Бресчиа и Лоренцо Лотто, а также великолепные изделия из стекла лучших венецианских мастеров.
Пока мы пили кофе, Крейс спросил меня об учебе в университете. Я стал рассказывать о своем курсе истории искусств, обрисовал его структуру, хронологию, теоретическую базу. Я пытался произвести впечатление на Крейса, щеголяя своими знаниями о Вазари, но он махнул рукой, выказывая пренебрежение к автору «Жизнеописаний наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих». Сказал, что тот своими биографическими опусами вульгаризировал историю искусств. Что он согласен с Челлини, который считал Вазари трусом и лжецом. Кстати, читал ли я автобиографию Челлини? Я ответил отрицательно. Забавная вещь, сказал Крейс, при этом глаза его заблестели. |